' — Оле, — согласился Егор.
Ромка подбросил монетку, поймал ее-.и резко припечатал к ладони. Посмотрел и объявил:
— Орел, однако.
— А предки мне пианино собрались покупать, — заметил Егор, нимало не расстроившись. — 1 Целых полгода деньги копили. Пропало теперь пианино.
— Ничего, — утешил Роман. — Путевку на юг приобретут, отдохнут от сыночка. А ты — от них… Ну, двинули?
И они «двинули».
Студенческая жизнь закрутила обоих. Это был свой, совершенно особый мир. — мир ленивой свободы, ленивого сленга и насмешливого взгляда из-под полуопущенных ресниц. Кто не испытал на себе — тот не поймет. Ромка на втором курсе засел за фундаментальный труд под названием «Влияние художников Возрождения на творчество Фрагонара», а Егор — Егор продолжал рисовать небо. Во всех его проявлениях: в белых облачках, похожих на кусочки ваты и в жутковатых свинцовых тучах, похожих на рассерженных людскими прегрешениями богов. Бархатно-черное, с ярко-белым кругом луны посередине — и бездонное, пронзительно-синее, которое Егор видел во время поездки в Таллинн, небо над городами, и города с высоты птичьего полета…
Таллинн поразил его своей готической романтикой архитектуры, яркими куполами в небе и томным сексом с Кайе Милинейе, девушкой из местной команды по воздушной акробатике. Кайе была длиннонога, светловолоса и меланхолична. Она меланхолично поздравила Егора с третьим местом по прыжкам на точность приземления, поцеловала его в щеку, когда он уезжал, и меланхолично пропела: «Приедешь домой — позвони» — забыв, однако, оставить номер телефона.
Родной город встретил Егора неласково. Небо хмурилось, где-то далеко грохотало, и торопливые прохожие, поглядывая вверх, хмурились в ответ, переходя с шага на собранную рысь. Егор вышел из автобуса у Фонтанной площади. Ему хотелось встретиться с Ромкой — тот время от времени крутился здесь, что-то выменивая, с кем-то о чем-то договариваясь и помогая художникам продавать картины. Однако на этот раз Романа на месте не оказалось. Ну и зря, подумал Егор, а я-то тебе «пу-мовский» костюм привез…
Сверкнуло где-то совсем рядом. Воздух пожелтел, запахло озоном, сверху наконец пролилось, да так, что Егор нахлобучил на голову капюшон и проворно юркнул в подземный переход. Отсижусь, подумал он. А там до дома рукой подать. Свой зонтик он безалаберно оставил в гостинице в Таллинне.
Он услышал скрипку уже на лестнице. Точнее, услышал-то он ее раньше, но осознал — только что. И это осознание заставило его остановиться.
Играла девушка.
Она была красива — мягкой, почти домашней красотой, и в то же время очень необычной, какую нечасто встретишь. У нее были изящные кисти рук — это первое, что бросалось в глаза. Тонкие музыкальные пальцы, длинные черные волосы, перехваченные бархатной ленточкой. Большие выразительные глаза светло-голубого оттенка и какое-то совсем простенькое темное платье с белым кружевным воротничком — Егор вдруг очень ясно представил, как она стоит в этом платье на сцене перед строгой комиссией: несколькими скрипичными гранд-дамами и престарелым маэстро с седой гривой и замашками Мефистофеля. Егор неловко полез в карман, вытащил несколько смятых десяток и положил в футляр. Девушка улыбнулась и едва заметно кивнула в знак благодарности. Он отвернулся и преувеличенно торопливо пошел прочь, словно вспомнил о совершенно неотложном деле.
С того дня Егор изменил маршрут: теперь от родной Планерной до художественного училища он добирался исключительно через подземный переход, хотя дорога стала длиннее на квартал. Он спускался в этот переход, останавливался возле девушки со скрипкой и клал в футляр деньги. Иногда десять рублей, иногда пятнадцать — в зависимости от того, сколько удавалось сэкономить на обедах в столовке. А потом она сказала:
— Вы так разоритесь. Я заметила: вы за неделю оставили здесь пятьдесят рублей. Не жалко?
Егор усмехнулся:
— А может, я нефтяной магнат? Или владелец автостоянки?
Она рассмеялась, приняв игру.
— Ага, а вашего дядюшку зовут Березовский. Вообще-то я вас знаю. Вы художник, я виделагвас р этюдником.
— Скажете тоже, художник… — кашлянул Егор в кулак. — А вы сами? Вы ведь наверняка в консерватории учитесь, не меньше.
— Уже не учусь, — возразила она. — Пришлось уйти после третьего курса.
И вдруг спросила:
— Вы не торопитесь? Подождете меня? Я скоро.
Охота было спрашивать. Он готов был ждать ее до утра. Или до первого снега. Или до конца жизни — он бы и с места не тронулся…
…Как же было просто здорово идти с ней под руку — в никуда, без всякой конкретной цели, в некое путешествие по знакомому и незнакомому городу… Мимо строгого здания театра драмы с белыми колоннами, вдоль Лермонтовского сквера, где бронзовый поэт грустно взирал с постамента, сквозь сильно окультуренный парк с древним колесом обозрения и маленькой кафешкой, притаившейся в некоем подобии каменного грота…
Кафе называлось «Разбитая амфора». Внутри было тихо и почти пусто. С потолка свисали неяркие светильники в виде закопченных латунных плошек. Еле слышно тренькала музыка — будто кто-то лениво пощипывал струны у лютни. Они сели за столик у дальней стены, взяв мороженое в стеклянной вазочке, кофе и два бокала вина («Вино у нас фирменное, изготовленное по древнему рецепту Эллады, подается только в нашем заведении»).
— Напиток прекрасный, но коварный, — предупредил их официант. — Недаром греки разбавляли вино водой. И вам советую…
Они, однако, не удержались и глотнули неразбавленного.
Ее звали чудесным именем Мария. Машенька Беркутова. Мышонок — ласковое мамино-папино прозвище — не от серой шкурки, а просто от имени. Единственный ребенок в семье, в меру обласканный, к восьми годам уже имевший несколько дипломов за участие в скрипичных конкурсах.
Престижная музыкальная школа, училище, оконченное с медалью, поступление в консерваторию (тут маме с папой пришлось поднапрячься: талант талантом, но плату за обучение никто не отменял… Впрочем, они были людьми небедными). Однажды город посетил известный маэстро из Голландии, послушал «госпожу Марию», пришел в полнейший восторг и стал зазывать к себе на стажировку. Мария согласилась. Снова потребовались деньги — да такие, что родители схватились за голову. Однако — для любимого чада чего не пожалеешь. Стали собирать по друзьям-знакомым, безбожно влезая в долги. Собрали половину нужной суммы, когда погибла мама.
Глупо, нелепо, страшно — под колесами пьяного грузовика. «Ничего, — шептал папа на сыром промозглом кладбище, прижимая к себе дочку и слушая, как комЬя земли стучат о гроб. — Ничего, мышонок, мы выдержим. Надо только держаться вместе, слышишь? Мама бы этого хотела, ты ведь знаешь, как она тебя любила, мой мышонок, мой единственный, родной, любимый, папочка все сделает для тебя, нужно только держаться, только держаться…»
Он не удержался. Начал спиваться — тихо и незаметно, будто стесняясь. А через год так же тихо и незаметно ушел вслед за мамой — наверное, он ждал этого, даже просил Господа по ночам, когда дочка не слышала, чтобы отпустил его поскорее… И Маша осталась одна.
Сначала пришлось уйти из консерватории. Потом, чтобы расплатиться с долгами, — из квартиры перебраться в общежитие, к подруге по училищу Ляле Верховцевой. Пробовала податься в «челноки», гонять в ближнее зарубежье за шмотками, но однажды на вокзале кто-то увел сумки с товаром. То ли фартовый вор со стороны, то ли свои же «коллеги» по бизнесу. В линейном отделении только усмехнулись: «Вы-, девушка, знаете, сколько здесь крадут ежедневно? И у честных граждан, заметьте, не у всяких кровопийц вроде вас». — «Какая же я кровопийца, — робко возразила она. «Такая, такая. Лет десять назад ты бы у меня как миленькая огребла статью за спекуляцию. А теперь — будьте-нате, челноки, мать вашу…»
Она приподняла пустой бокал и посмотрела на Егора сквозь стекло.
— Вот так я и пришла к тому, с чего начинала. К игре на скрипке. В консерватории, правда, было потеплее, и публика другая… Зато в переходе акустика хорошая. И гаммами никто не мучает.
Она знакомо, летяще улыбнулась, а потом, снова став серьезной, попросила: