Небо было темно-оранжевым, и поверхность его — не было ощущения бесконечной глубины, небо выглядело именно поверхностью, чуть вытянутой кверху, ощущение, будто находишься внутри огромного, в сотни километров (но не больше!) яйца — закружилась в танце. Капли звезд самых разных цветов выплясывали что-то ритмическое, ритм ощущался подсознательно и задавался вращением белого карлика, но понимание того, что это всего лишь визуальный, а не физический эффект, мешало восприятию, и всякий раз я совершал над собой усилие, чтобы ничего не понимать, ничего не знать — только смотреть.
Знание мешало наслаждаться ощущением сопричастности к грандиозному, великому, созидающему, невыносимому и, в то же время, притягивающему. Несколько раз я приводил на банку Сергеева группы психологов и психиатров — они пытались разобраться, почему свет обычных, вообще говоря, звезд, производил ни с чем не сравнимый гипнотический эффект, ощущение морального подъема с последующей, как сказали бы индуисты, нирваной. Мартон, астрофизик из Норфолка, утверждал, что на психику действовал не столько вид неба, сколько сочетание зрительных впечатлений с сугубо физическим воздействием на организм приливных сил, которые, хотя и в сильно ослабленном виде, все-таки ощущались, поскольку статсфера взаимодействовала с гравитационным полем белого карлика.
«Господи, господи», — бормотала Мария-Луиза, сжимая мою ладонь. Я знал, чем это закончится, а она, хотя И была здесь десятки раз, ни о чем не догадывалась, экстаз ее был искренним и полным, как и у Стокера с Доуделлом. Удивила Саманта — она подложила рюкзак под голову и смотрела не в небо, а на своих спутников.
Принцип неопределенности в сильном гравитационном поле белого карлика сократил время пребывания до семнадцати минут, прошло уже семь, когда случилось то, чего я подсознательно опасался, но чего не ожидало мое тело, расслабившееся от ощущения беззаботного счастья.
Тем более я не ожидал ничего подобного от Саманты.
Она приподнялась на локте, вытащила из-под головы рюкзак и достала продолговатую штуку размером с кулак, в которой я лишь после того, как все случилось, узнал париаст, аппарат для бурения верхних слоев грунта, стандартное снаряжение исследователей.
Опираясь на локоть, как на штатив, Саманта свободной рукой направила острие аппарата на Стокера и выстрелила. Она не помнила о происходившем, не знала, что Стокер пытался убить Лоуделла, а Лоуделл — Стокера, и потому убийство — два убийства, как я понял три секунды спустя, — было, конечно, обдумано заранее.
Луч рассек Стокера надвое, будто его переехал поезд.
«Нет!»
Кто крикнул? Мария-Луиза? Лоуделл? Я сам? Голос был не мужским, не женским, вообще не человеческим, будто несуществующий бог возопил с близкого нёба.
Париаст хлопнул вторично, и на моих глазах голову Лоуделла отсекло от тела. В воздухе повис, но мгновенно осел и расплылся лужицей красный туман. Я не сразу понял, что это кровь, меня стошнило, Мария-Луиза захлебнулась в крике, объявшем вселенную, а Саманта повернула отверстие париаста в мою сторону и сказала:
«Лоцман Поляков, в чьей голове вы предпочитаете, чтобы я проделала дыру? В вашей или вашей любовницы?»
«Саманта, — произнес я самым спокойным тоном, на какой был способен, — если вы убьете меня, то не вернетесь домой, вы это знаете. А если вы что-то сделаете с Марией-Луизой, то не вернетесь домой по другой причине, и это вы знаете тоже. Поэтому бросьте париаст и позвольте мне решить — вернемся ли мы сейчас или продолжим путь по фарватеру».
«Продолжим», — заявила Саманта, глядя на меня поверх смертоносного аппарата.
Она на то и рассчитывала: убить обоих (мотив у нее наверняка был, хотя я не имел о нем представления), а затем продолжить маршрут. И она, и Мария-Луиза забудут о произошедшем, Саманта откровенно изумится отсутствию спутников, но, разумеется, сразу поймет, что случилось. Мотив свой и домашнюю подготовку она будет помнить, остальное подскажет интуиция. Поводырь, как она надеялась, промолчит о конкретных обстоятельствах или даже возьмет вину на себя.
За годы лоцманства на маршрутах погибли три человека, и причиной стали, как пишут в страховых случаях, «обстоятельства непреодолимой силы». Вины поводырей не было — предвидеть изменение природных условий даже в рамках действия принципа неопределенности невозможно в принципе. От поводыря требовалось достаточно точно описать произошедшее, причем он мог и отказаться (как поступили в свое время Вольфсон и Ляо Син), потому что память поводырю необходима, как сама жизнь. Насилие над-памятью — а любая попытка вспомнить то, что вызывает резко отрицательные эмоции, является, конечно, насилием — аукнется позднее: поводырь начнет ошибаться, у него возникнет страх, отсутствовавший прежде. На карьере можно ставить крест. И на жизни, как произошло с Уризовским, едва ли не самым классным поводырем за всю историю. Не повезло, погиб человек, и Уризовский дал полные показания. Его вины суд не обнаружил, но пробужденное памятью ощущение собственной, пусть и отсутствовавшей, вины было настолько сильным, что через три дня после судебного заседания Уризовский покончил с собой.
Саманта определенно рассчитывала на мое молчание.
И на то, что никто и никогда не сможет объективно выяснить, что произошло. Создать следственную группу и вернуться на банку Сергеева? Принцип неопределенности приведет следователей на аналог банки, куда еще не ступала нога человека — и никаких следов преступления! Потому никто и не расследовал гибель людей во время переходов — бессмысленное занятие.
У меня оставалось несколько секунд, чтобы принять решение. Я кожей чувствовал, как плавилось пространство-время. Да или нет. Вперед — и Саманта забудет, что натворила, сохранив память лишь о мотиве. Назад — и она все запомнит, но ее никто не станет спрашивать. Спрашивать будут мен». Что же: покрыть убийцу, потому что иначе придется пойти на риск — пожертвовать собственной профессией и судьбой? Может быть, жизнью. Ради чего?
«Возвращаемся» — сказал я.
Успел увидеть изумленное выражение на лице Саманты.
На стене едва заметно тлело темное пятно. Я опустился в кресло и закрыл глаза, чтобы привыкнуть к свету, своей комнате и странным звукам из кухни, которые я принял за детский плач, не сразу поняв, что это стиральная машина, запрограммированная утром, дошла до стадии «выжимка и завершение операции».
— Мери! — позвал я.
Мария-Луиза? Ее не было здесь, в моем мире.
Я вернулся домой, не приблизившись к разгадке убийства поводыря и ничего не узнав о том, что произошло в заливе Черепахи.
Сердце бешено колотилось, как написал бы графоман. Другого сравнения у меня тоже не нашлось: сердце действительно бешено колотилось, и я подумал, что надо проглотить таблетку кардилока из пачки, лежавшей в ящике тумбочки в спальне, но, чтобы туда попасть, я должен был встать, обойти стол и…
Я встал и обошел.
Да. Он там лежал. Мертвый.
Я сварил себе кофе, стараясь ни о чем не думать, пусть впечатления отстоятся, волнение остынет, а квантовые связи, если они все еще существовали между мной и Поляковым, проявят новые воспоминания, которые я смогу вызвать, если волнение не уничтожит достаточно слабые вторичные запутанности.
Сел в кресло, отпил глоток, понял, что не положил дольку лимона, но вставать и опять идти в кухню не хотелось.
Серое пятно на стене показалось мне чуть более ярким, чем всегда, и меня захолодила мысль о том, что, возможно, вернулся я не в свою привычную реальность. Я помнил слова поводыря о принципе неопределенности, я и сам к такому принципу подобрался и не ввел в уравнения, посчитав пока слишком сильным для моих физических конструкций. Я шел поводырем по фарватеру и знал, что каждый остров — это переход в другую ветвь многомирия. Но возвращался поводырь всякий раз домой, а не в чужую и чуждую ветвь.
Я мог быть уверен?
Если сейчас думать об этом, то я запутаюсь: то, что считаю фактами, окажется лишь моей интерпретацией, а реальные факты останутся миражом, туманом, абстракцией…
Я помнил пятно более ярким? Разве я прежде обращал на него особое внимание? Пристально разглядывал? Хотел забелить, позвать мастера, об этом я думал время от времени, но не удосужился даже спросить у соседей, кто в поселке занимается домашним ремонтом.