– Итак, вам предстоит разговор с Шостаковичем? – сказал я, после того как назвал себя.
– Да.
– Так вы музыкант?
– Я без пяти минут биохимик.
– Кто?
– Да, да, я на пятом курсе университета.
– Итак, четыре года назад вы шли на экзамен в университет, а знали, что вам надо учиться музыке?
– Нет, я честен перед самим собою. Мир для меня зазвучал совсем недавно… вдруг… Однажды в белую ночь неподалеку от Медного всадника. Я вдруг подумал, что, может, на этом самом месте когда-то Пушкин и Мицкевич укрывались от дождя под одним плащом, – подумал… н вдруг словно что-то прорвалось наружу: и слова Пушкина, и думы Мицкевича. И отсюда началось. Весь мир предстал предо мной в немом многоголосом звучании. Оно не прекращалось ни днем, ни ночью. «Нет, – сказал я себе, – от самого себя не откажешься, никуда не убежишь… Мне надо учиться музыке. А все остальное трын-трава».
Мучительное чувство! Чем бы я ни был занят, но днем и ночью на все, что бы ни случилось, о чем бы ни вспоминал, – на все возникает свое звучание.
Смотрите! Вот мы перепутали поезда, а во мне уже подымается вихрь, рой голосов – они рассказали бы людям о загадке случая, о его значении, о роли в жизни человека. Знаете, о чем я мечтаю? Я хотел бы написать симфонию «Теория вероятностей». И одна из частей – это встреча Пушкина и Мицкевича в ненастье, возле Медного всадника.
Окольничий почему-то внезапно замолчал и стал перекладывать продукты в своих сетках.
Я поднялся со скамьи, чтоб ему не мешать.
«Впечатлительно живет… – подумал я. – Трудна, ох трудна жизнь этого милого человека!»
Теперь уже не Окольничий, а я бродил вдоль станции. Бродил скучно и бездумно. Вглядывался в ослепительную голубизну неба, вслушивался в деловые гудки паровозов, шмыгавших то туда, то сюда…
Медленно я подошел к краю платформы. И вдруг услышал женский голос, идущий откуда-то снизу. Я невольно прислушался.
И вот с этого мгновения все и началось.
ВИШНИ… ВЛАДИМИРСКИЕ ВИШНИ
– А у меня пятистенок… да с железной крышей, – откуда-то снизу долетел до меня низкий, звучный и чем-то обеспокоенный голос женщины. – Летом полдома дачники снимают. Сад у меня вишневый. Им вишни продаю. Все лето варенье варят. Бог весть, сколько сахару изводят. Да пусть варят, их дело. А я вот встаю утром, смотрю па дом, на сад. Вот и говорю дочке: «Дочь! Неужели буду я и дом и сад делить?.. Да с кем? С твоим студентом-художником, который всю свою родню из-под Тулы из колхоза перевезет?»
– А она что? Она-то как отвечает? – послышался высокий голос другой женщины.
– Она-то? Она в ответ: «Мама! Вам бы все сад да сад! Сберечь сад! А любовь мою сберечь вы и не хотите!»
И опять высокий голос:
– Он, студент-то, может, и стоящий человек?
– Он-то? Чего он стоит? Добро бы, на инженера учился, а то… на художника, и все тут. Гол как сокол! Изведет он сад на краски. Моя-то чуть школу кончила – к ней наш агроном посватался. С нашей же деревни. Митрофан Иванович. Настоящий мужчина. Меня до сих пор мамашей называет. – Хозяин мой – покойник, царство ему небесное, – тогда еще жив был. Хозяин сам же придержал это дело! Пусть, мол, девка в институт иностранных языков идет. Высшее обучение получает. Вот она в Москве, в институте, через подружку с этим студентом-художником знакомство свела! Совсем голову потеряла: затвердила одно: люблю и люблю, и все тут. Себя не помнит! Все по выставкам всяким, взявшись за руки, бегают. А что толку в этих выставках?! Нам в дом мужчина нужен… самостоятельный. Взять бы того Митрофана Ивановича – я бы спокойна была и за дочь, и за дом, и за сад. И внука нянчила бы.
Я глянул с высокой платформы и увидел двух женщин, сидящих на траве под лесенкой. Около одной стояла корзина с вишнями, около другой – корзина с грибами.
– Эй! Продайте вишни, – перегнулся я через перила.
– Сюда! Сюда, гражданин. Спуститесь, – степенно начала женщина с вишнями и вдруг резко и сильно, точно ей надо было перекричать толпу, затянула нараспев: – Ви-и-шни… Вла-а-ди-и-мирские вишни-и… Ка-аму вишни, вишни-и…
Я спустился по деревянной пологой лесенке с шаткими ступеньками.
Возле корзины с вишнями сидела крепко сбитая женщина в кофте с разноцветными пуговицами. Серьги в ее ушах чуть-чуть покачивались при каждом движении, на безымянном пальце правой руки поблескивало два обручальных кольца – свое и покойного мужа. И еще: возле корзины с вишнями на земле лежали небольшие листы пожелтевшей бумаги, из которых эта женщина сворачивала кульки. Целая стопа листов. А на стопе – камешки.
Женщина, разговаривая, протянула руку, вытащила из-под камешков один лист, исписанный какими-то цифрами. Почему-то отбросила его в сторону. Взяла еще листы: один, другой, третий. Рука ее – ладонь и пальцы были окрашены темно-красным вишневым соком. Я заметил эту окраску в тот миг, когда она привычным движением свертывала кулек, а потом ловко опрокидывала в него граненый стаканчик, полный вишен.
Один кулек с вишнями был у меня уже в руках, и тут я подумал о своем спутнике.
– Дайте-ка еще один, – попросил л.
– Сделаю! Ладно! – сказала женщина, снова потащила листки бумаги из стопки.
Но тут камешки, придерживавшие все листки, скатились, а неожиданно налетевший ветер унес листы в разные стороны.
– Ну и пусть! – сказала женщина и положила на оставшуюся пачку листков кусок кирпича. Свернула еще один кулек, наполнила вишнями, протянула мне.
Листки, листки… унесенные ветром! Сколько их было тогда?
ДО КРУТОГО ПОВОРОТА – ОДИН ЧАС
Что было дальше? Как будто бы ничего особенного. Дождались поезда, сделали пересадку в Меншуткине, поехали на Зеленцово. О чем-то говорили… О чем? Не помню. Знаю одно: вишни были сочные, спелые и очень душистые. А мой спутник ел их медленно-медленно. Казалось, что каждая вишня приносит ему какую-то свою радость.