— Ну и пусть в шестнадцатом, — горячится Асмодей, — а все-таки время теории вероятностей наступило не тогда. Науки, знаете ли, похожи на цветы: каждая цветет в свою пору. Этой суждено было расцвести именно в семнадцатом столетии!
— Закономерная случайность? — острит Фило.
Но Асмодей и не улыбнется! По его мнению, наука о вероятностях — и впрямь дитя закономерности и случая. Закономерность, говорит он, обусловлена новым способом познания, который напрочь перевернул прежние представления о мире. Да, да, истины, почерпнутые из перевранных сочинений Аристотеля[43] и писаний так называемых «отцов церкви», нынче — то бишь в семнадцатом веке — мало кого устраивают. Во всяком случае, люди мыслящие больше не принимают их на веру. И если в средние века говорили: «Бери и читай!», то теперь говорят «Бери и смотри!». Выражаясь в духе мсье Фило, бог современной науки — опыт, опыт и в третий раз опыт! А в царстве опыта царю небесному, само собой, делать нечего…
— Уж конечно, — поддакивает Фило. — Но что там делает теория вероятностей?
Бес многозначительно усмехается. Ну, у нее-то работы по горло! Ведь она, как уже было сказано, изучает закономерности случайных событий, а их, если вдуматься, куда больше, чем предусмотренных… Жизнь непрерывно накапливает для нее горы статистических сведений, которые, по внимательном изучении, позволяют предугадать явления совершенно, казалось бы, неожиданные. Легко понять, какие бесценные услуги может оказать теория вероятностей бурно растущей промышленности, торговле, мореплаванию, не говоря уже о новой экспериментальной науке! Ибо научные опыты сплошь да рядом чреваты всевозможными случайностями и ошибками.
— Хорошо, хорошо, сдаюсь, — смеясь, перебивает Фило. — Считайте, что закономерность возникновения теории вероятностей в семнадцатом веке вы уже доказали. Но хорошо бы узнать, какую роль играет здесь случай?
Асмодей делает загадочное лицо. О, случай вышел на сцену в элегантном дорожном костюме, держа в одной руке непочатую карточную колоду, а в другой — игральные кости! Но об этом как-нибудь в другой раз… А теперь — не пора ли им перейти от слов к делу?
— И то правда, — неохотно соглашается Фило, любопытство которого изрядно раззадорено. — Как говорят у нас на Руси, языком капусты не шинкуют.
Асмодей даже пальцами прищелкивает от удовольствия. Вот это пословица! Позвольте, как там сказано? Языком капусты… О, шарман, шарман! Очаровательно! Он бы охотно записал ее, если, конечно, мсье не возражают…
Но мсье возражают. По крайней мере Мате.
— Пословицами, — говорит он, — займетесь в неслужебное время. А сейчас… Приготовьтесь к полету, милейший!
Черт почтительно наклоняет голову. Как угодно! Полы его накидки всецело в их распоряжении… Впрочем, минуточку! Перед тем как приступить к работе, не мешает поставить точки над i.
— Это я насчет вознаграждения, мсье, — поясняет он, выразительно поглядывая туда, где мирно дремлют два рюкзака, туго набитые книгами. — Надеюсь, вы о нем не забудете?
— Вот оно, бесовское БЕСкорыстие, — ядовито вздыхает Мате. — Ну да ладно, за нами не пропадет! Как сказал бы мой друг Фило, уговор дороже денег, долг платежом красен, и так далее и тому подобное…
— В таком случае, бон вояж! — радостно взвизгивает бес. — Счастливого нам пути!
Пепельно-огненные крылья его плаща с шелестом расправляются, наполняются ветром (кажется, дымом и пламенем заволокло тесную каморку!). Замирая от сладкого ужаса, Фило и Мате вцепляются в них — каждый со своей стороны, — и, ухарски гикнув, бес выносит их в необозримую, чисто промытую синеву.
В это время стоял у окна своей мансарды одинокий парижский мечтатель. Он только что вернулся домой и поливал цветы из глиняного кувшина. Вдруг что-то промелькнуло перед ним в воздухе. Он поднял глаза и увидел, как легко набрало высоту и заскользило по небу пепельное облачко, подбитое закатом.
АСМОДЕЙ АСМОДЕЙСТВУЕТ
Они летят в постепенно густеющих сумерках. Под ними медленно проплывают бесчисленные шпили и башни Парижа, искрится звездная россыпь освещенных окон.
— Как вы себя чувствуете, мсье? — осведомляется черт с изысканной светской любезностью.
— Превосходно, — в тон ему отзывается Фило. — Вы летаете, как настоящий ас.
В ответ раздается самодовольный смешок: ко-ко! Ас Асмодей — звучит, не правда ли? Но Мате не поклонник светских церемоний. Он напрямик заявляет, что в двадцатом веке таким полетом не удивишь и грудного младенца. Где скорость? Где высота? А главное, куда их все-таки черт несет?
Благодушие Асмодея мгновенно сменяется ледяной вежливостью. Мсье напрасно беспокоится! Будет ему и скорость, будет и высота. Что же касается вопроса о маршруте, то задавать его черту такой квалификации по меньшей мере БЕСпардонно. Надо надеяться, дон Клеофас Леандро-Перес Самбульо — испанский студент, к которому он, Асмодей, приставлен, — такого себе никогда не позволит. — Ибо хороший экскурсовод — тот же режиссер. А режиссер не оповещает зрителей в начале спектакля, чем собирается удивить их в конце!
Отбрив дерзкого математика и обеспечив себе таким образом свободу действий, бес некоторое время летит молча. Но вот он вытягивается в струнку, принимает вертикальное положение, а потом как рванется вверх… И давай ввинчиваться в небо! Да с такой быстротой, что у филоматиков перехватывает дыхание. От неожиданности оба зажмуриваются и едва не выпускают полы спасительного плаща. В ушах у них свиристят и безумствуют сатанинские вихри…
К счастью, длится это недолго, и спустя минуту им уже докладывают, что они перенеслись в первую четверть семнадцатого столетия, с тем чтобы постепенно возвращаться ко времени своего старта.
Тут только Фило и Мате замечают, что Парижа под ними уже нет. Вместо того где-то далеко внизу, весь в зловещих багровых отблесках, медленно вращается земной шар. Он совсем маленький, не больше школьного глобуса, и все-таки друзья отчетливо видят и слышат все, что на нем происходит. Со всех сторон обтекают его драконьи мускулы многочисленных, ощетиненных копьями армий. Ветер полощет знамена и перья. Блистает на солнце боевое снаряжение. Там и тут, будто лопающиеся коробочки хлопка, расцветают белые облачка дыма, и гулкое эхо удваивает грозные раскаты пушечного грома. Толпы вооруженных всадников сталкиваются, опрокидывают друг друга, и воздух оглашается металлическим лязгом клинков, стонами поверженных и тоскливым ржанием гибнущих лошадей.
— Что это? — с тяжелым чувством спрашивает Мате.
— Война, мсье. Война, которую несколько позже назовут Тридцатилетней. Она началась в 1618 году и постепенно охватит чуть ли не все государства Европы.
— Как же, как же, — сейчас же встревает Фило (он порядком намолчался во время беседы о теории вероятностей и жаждет теперь наверстать упущенное), — Тридцатилетняя война продолжила серию религиозных войн, которые бушевали еще в шестнадцатом веке.
Асмодей корчит недовольную мину. Раз уж мсье так образован, значит, наверняка знает, что нередко подобные войны принимают характер гражданских…
— Ну разумеется, — тараторит Фило. — Во Франции это междоусобная война между гугенотами и католиками, вершиной которой стала печально знаменитая резня 1572 года.
— Варфоломеевская ночь, — сейчас же вспоминает Мате, у которого, как известно, особая память на числа. — Страшное событие! Страшное и бессмысленное. Резать друг друга только потому, что католики понимают учение Христа так-то, а лютеране[44] — так-то… Какая дикость!