— Улица Мюрсунтуа, — тоном заправского кондуктора объявляет черт. — Особняк его превосходительства интенданта руанского генеральства.
Филоматики возмущенно переглядываются. В чем дело? Знакомство с интендантом какого бы то ни было генеральства вроде бы в их намерения не входит…
Но тут крыша исчезает, и друзья видят массивный, заваленный бумагами письменный стол, над которым склонилась фигура в коричневом штофном халате.
Щелкая костяшками счетов, человек что-то подсчитывает при свете одинокой свечи. Тонкие губы его беззвучно шевелятся, воспаленные веки то и дело болезненно жмурятся и моргают. Подсчитав сумму, он аккуратно вписывает ее в большой лист, где длинные колонки цифр замерли, как солдаты на параде.
Мате напряженно вглядывается в немолодое, усталое лицо. Боже мой, либо он ничего не понимает, либо это…
— Паскаль-отец, — заканчивает за него Фило. — Но как он, однако, постарел!
Бес, по обыкновению, сокрушенно разводит руками. Ничего не попишешь, годы! Годы и заботы. Нетрудно заметить, что у господина интенданта дел по горло… И то сказать, служа при кардинале Ришелье, не соскучишься! Правление этого многомудрого и многоопытного мужа сопровождается поминутными народными восстаниями. Очень уж он прижимист! Простой народ, по его мнению, подобен выносливому, привычному к тяжестям ослу, который куда больше портится от продолжительного отдыха, нежели от работы. Но народ, оказывается, не такой уж осел. Кардинальское остроумие ему решительно не по вкусу. Французские провинции протестуют против непосильных налогов, а уж Нормандия, которую доят с особенным усердием, — пуще прочих. Несколько лет назад здесь вспыхнуло так называемое восстание босоногих. Затем разразилось восстание в Руане — настолько свирепое, что главный руанский прокурор (да будет ему тепло на том свете!) скончался от страха. Нечего и говорить, что восстания были подавлены с образцовой жестокостью: карательную экспедицию возглавил сам всемогущий канцлер Сегье! И вот тогда-то, заодно с канцелярской свитой, прибыл в Руан новый интендант.
— Да, незавидная у него должность, — брезгливо морщится Фило. — Зато и доходная, должно быть…
Асмодей недовольно сопит носом. Доходная? Разумеется. Для кого-нибудь другого. Но не для человека по фамилии Паскаль. Ох уж эти Паскали! Они так безнадежно порядочны, так боятся запятнать свою совесть, что мало-мальски здравомыслящему черту и в голову не придет искушать их. Пропащая работа!
— Вам виднее, — усмехается Фило. — Только если ты так уж совестлив, зачем же тогда в интенданты идти? Служить орудием королевского произвола — вроде бы не самое подходящее занятие для порядочного человека.
— Так это по-вашему, мсье. А Паскаль-старший — потомок старинного судейского рода, жалованного дворянской грамотой еще при Франциске Первом. У него свои понятия о чести. Да и не по доброй воле пошел он в интенданты, а единственно для того, чтобы избежать тюрьмы и не осиротить трех нежно любимых детей, и так уж обездоленных безвременной смертью матери… Надо вам знать, мсье, — разъясняет черт, — в 1638 году правительство прекратило выплачивать ренту мелким капиталовладельцам. Возмущенные рантье взбунтовались, и кто бы вы думали оказался главным подстрекателем беспорядков? Этьен Паскаль! Разгневанный Ришелье, само собой, приказал упечь его в Бастилию, и опальный математик скрывался в Оверни, терзаясь беспокойством за семью, которую из предосторожности оставил в Париже. Счастливый случай умилостивил грозного кардинала. Он отменил приговор и пожелал облагодетельствовать прощенного выгодным назначением. Великие люди, знаете ли, охотники до широких жестов, хоть и нередко совершают их из мелкой мести. Дескать, вот как, сударь? Вы против меня взбунтовались? Так не угодно ли послужить под моим началом?
— Тсс! — перебивает Мате разболтавшегося черта. — Слышите? Чьи-то голоса…
— В самом деле, мсье! Это здесь, на втором этаже…
И в то же мгновение Этьен с его письменным столом погружаются во мрак, и перед филоматиками возникает новая картина. Широкая деревянная кровать. Оплывшая свеча в медном шандале. Юноша с волнистыми, разметавшимися волосами лежит на высоко взбитых подушках. Лицо его — продолговатое, с крупным носом и выпуклым лбом, на котором темнеют крутые, вразлет, словно бы удивленные брови, — совершенно бескровно. Девушка лет семнадцати-восемнадцати (маленький, энергично сжатый рот, ясные решительные глаза, на лбу и на щеках следы недавно перенесенной оспы) кладет ему на голову мокрую, вчетверо сложенную салфетку.
— Ну как? — спрашивает она участливо. — Тебе не легче, Блез?
Тот с трудом расклеивает спекшиеся губы.
— Спасибо, Жаклина. Теперь уже легче… Ступай поспи.
— Не хочется. Я здесь посижу, на скамеечке.
— Ступай. Мне и вправду легче.
Девушка слегка улыбается, отчего лицо ее принимает чуть лукавое выражение.
— Тем более. Чего доброго, опять уткнешься в свои чертежи.
— Хорошо бы, — полугрустно, полумечтательно признается Блез.
— Нет, нехорошо. Совсем нехорошо, — горячится Жаклина. — Эта противная машина убьет тебя.
— Противная? — В карих глазах Блеза ласковая, чуть снисходительная усмешка. — Ну нет! Она добрая, умная. Я люблю ее. И ты люби.
Жаклина неожиданно прыскает в кулак. Как можно любить то, чего не знаешь? Все эти стержни, пластинки, колесики… Она ничего в них не понимает. Но брат говорит, что этого и не надо. Важно полюбить замысел. Понять самую суть.
Мир наводнен числами, и с каждой минутой их становится все больше. Развивается промышленность, возникают новые мануфактуры. Растет, ширится торговля… Сотни людей заняты подсчетами. Не производством новых ценностей, а всего только подсчетом их. Скучная, неблагодарная работа! На нее уходят дни, недели… Много тысяч часов отдано однообразному, утомительному, такому, в сущности, нетворческому занятию, как подсчет. Разве не обидно?
— Еще бы! — вырывается у Жаклины. — Достаточно взглянуть на отца. Этьен Паскаль, уважаемый математик, ночи напролет корпит над отчетными ведомостями!
— Ну вот, сама видишь. Так разве не стоит помучиться немного? Хотя бы для него. Для него, который столько сделал для нас! Ты-то разве не переломила себя ради его благополучия? Там, в Париже, — помнишь? Когда играла перед Ришелье в «Переодетом принце». Не хотела ведь сначала, а согласилась все-таки, когда тебе намекнули, что это может спасти отца от тюрьмы.
Юное, в оспинках лицо Жаклины заливается краской. Она пренебрежительно фыркает. Подумаешь! Ну согласилась, ну играла…
— Да, играла, — поддразнивает Блез, любуясь ее смущением, — и «несравненный Арман» пришел от тебя в восторг и даже назвал «дитя мое». А потом сказал: «Передайте отцу, что ему незачем больше скрываться. Он прощен!» И все это сделала ты… Теперь моя очередь.
Жаклина растрогана.
— Ну конечно, Блез! Ради такого отца, как наш, стоит пострадать. Если… если только из твоей затеи что-нибудь выйдет… Ох, прости, пожалуйста! — покаянно спохватывается она, уловив укоризненный взгляд брата. — Прости меня, Блез, но ведь это длится столько времени! Мы уже счет потеряли твоим моделям. Сколько их было? Сорок? Пятьдесят? Все разные: из слоновой кости, из эбенового дерева, из меди и бог знает из чего еще… Я дня не упомню, когда у тебя не болела голова. Ты изводишь себя, нанимаешь самых лучших, самых дорогих мастеров. А какой, спрашивается, толк? Даже они тебя не устраивают!
— И кто, по-твоему, тут виноват? — спрашивает Блез, явно задетый. — Они или я?
Подбородок Жаклины упрямо вздергивается.
— Что за вопрос! Конечно, они.
Непоколебимая, наивная вера сестры в непогрешимость брата умиляет и чуточку смешит Блеза.
— Спасибо, дорогая, — улыбается он. — Но, наверное, все-таки ни я, ни они.
— Кто же?