Но Асмодей, с которым он поделился своими сомнениями, тотчас отнимает у него эту надежду. Как ни жаль ему огорчать мсье, а Паскаль и впрямь примкнул к янсенистам!
— Так может статься, не из соображений веры? — цепляется за новую версию Мате. — Вы же сами говорили, что в лагере янсенистов нередко оказываются люди, не страдающие особой религиозностью. Вот хоть мадам де Севинье.
— Вашими бы устами да мед пить, мсье! Но факты, факты… Отъезд в монастырь. Полный отказ от светских знакомств и привычек. Посты, молитвы, покаяния… Говорят, в келье у него — кровать, стол, чашка да ложка. Нет, тут и толковать нечего, обращение полное!
— Не понимаю. Не по-ни-ма-ю! — растерянно твердит Мате. — Трезвый научный ум — и вдруг психоз, острое религиозное помешательство…
— Как вы сказали? Помешательство? — живо переспрашивает черт. — Что ж, может быть, может быть. Но меня, знаете ли, как-то больше устраивает другое толкование. Автор его — первый нарком просвещения молодой Республики Советов Анатолий Васильевич Луначарский. Он, не в обиду вам будь сказано, разобрался в причинах ухода Паскаля куда глубже и справедливее. Если бы это было движение пустячное, говорит Луначарский о янсенизме, как бы оно могло выдвигать и захватывать таких людей, как Паскаль? Оно могло выдвигать и захватывать их потому, что здесь, при ковании буржуазного духа, проявлялось стремление отделиться от внешней церкви, от папизма и найти какое-то христианство углубленное, основанное на стремлениях человеческого сердца, совершенно своеобразно примиренное с разумом…
— Прекрасно сказано, — растроганно вздыхает Фило. — Я бы так не сумел. Для этого надо быть Луначарским — человеком, который мыслит как ученый, а чувствует как художник.
— Золотые слова, мсье! — горячо поддерживает Асмодей. — Только человек с сердцем и воображением способен представить себе с такой остротой муки великой души, задыхающейся в смрадном царстве снисходительной морали!
— Положим, про муки — это вы правильно. Но зачем искать выхода в религии? — упирается Мате. — И что это, если не безумие? Самоистязание, самоотречение. Да ведь он губит себя, как вы не понимаете! И разве жертва, которую он приносит во имя спасения человечества, способна уравновесить то, что он у того же человечества отнимает: себя, свой ум, свой научный гений?
— Что ж, ваши соображения не лишены логики, мсье, — раздумчиво признает бес. — Во всяком случае, сторонников у вас больше, чем противников. Это я вам прямо говорю.
Мате не скрывает своей радости. Оказывается, у него есть единомышленники! Кто же они? Но черт не собирается удовлетворять его любопытство. Паскаль, говорит он, едва ли не самая удивительная фигура своего времени, человек из тех, кого справедливо именуют ЧЕЛОМ ВЕКА. В нем соединились самые характерные и самые противоречивые черты семнадцатого столетия. Понять Паскаля — значит в какой-то мере понять его эпоху. Немудрено, что вглядываться в него и так или иначе оценивать будут чуть ли не все крупные мыслители и художники. Тут перечислять — со счета собьешься! Впрочем, одного из них он, Асмодей, так и быть назовет. Это мсье Вольтер. Именно он назвал Паскаля гениальным безумцем, который родился столетием раньше, чем следовало.
— Интересное высказывание, хоть и не очень мне понятное, — говорит Фило. — Но почему вы остановились именно на нем?
— Во всяком случае, не потому, что считаю Паскаля безумцем, — отвечает бес. — А вот родиться ему и впрямь хорошо бы попозже.
— Да для чего все-таки? Разве он стал бы от этого более гениальным? Или менее больным?
— Ни то, ни другое. Все, что дано ему от природы, так бы при нем и осталось. Зато изменилось бы то, что дается человеку его временем. Видите ли, мсье, каждое время диктует свой образ мыслей, свои формы поведения. Семнадцатому веку, как вы уже знаете, в высшей степени свойственно облекать свои противоречия в форму религиозных бунтов. Именно такой бунт совершил Паскаль, обратясь к янсенизму. Но так ли поступил бы он, будучи сыном другого, скажем, восемнадцатого столетия? Вряд ли. Новое время внушило бы ему совсем другие взгляды и другие поступки. И кто знает, не стал ли бы он одним из тех, кто подготовит революцию 1789 года? Однако, — спохватывается бес, — что-то я слишком много быкаю — стало быть, чересчур размечтался. Вернемся-ка лучше к действительности! Тем более что мы уже на улице Франс-Буржуа-Сен-Мишель.
ВСТРЕЧА У КАМИНА
Филоматики не успели спросить, для чего их доставили на улицу с таким длинным названием. Крыша дома, над которым затормозил Асмодей, исчезла, и в неярком пламени камина возникла перед ними комната, где, скрючившись на коротком диванчике, лежал человек, покрытый клетчатым пледом. Лицо его, обращенное к огню, желтоватое, с большими водянистыми мешками под глазами, казалось почти старческим. И все-таки то был он, юноша на высоко взбитых подушках, только перешагнувший третье десятилетие своей жизни.
Тридцать лет, помноженные на беспрестанное творческое горение и борьбу с недужной, страдающей плотью… У Мате защекотало в носу при взгляде на эту тщедушную, одинокую фигуру. По правде говоря, он не очень-то понял, отчего видит Паскаля здесь, на улице Сен-Мишель, когда тот вроде бы переехал в Пор-Рояль… Но раздумывать над этим было некогда: в дверь комнаты постучали, и взыгравшее любопытство избавило сердобольного математика от опасности пустить слезу.
— Кто там? — спрашивает Паскаль, силясь рассмотреть в полумраке дальнего угла вошедшего уже в комнату посетителя.
В ответ слышится низкий, сочный голос:
— Юридический советник тулузского парламента, он же математик в свободное время, господин Пьер Ферма к вашим услугам!
— Ферма! — Медленно, как бы не веря, Паскаль поднимается, протягивает руки. Клетчатый плед сползает с него и падает на пол. — Ферма, вы?!
— А то кто же! — гудит Ферма, который успел уже подойти к Блезу и теперь душит его в своих медвежьих объятиях. — Неужто я похож на призрак?
Паскаль слабо улыбается. Ну нет, призрак — это скорее по его части…
— Полно, полно, — утешает Ферма, сбрасывая плащ и шумно придвигая кресло к камину. — Вы отлично выглядите! Чуть бледны, правда… Много работаете, мало бываете на воздухе?
— Ферма… — будто не слыша, повторяет Паскаль. — Вы — и вдруг здесь! Нет, это чудо какое-то…
— Застарелая тяжба, — смеется тот, с наслаждением протягивая к огню озябшие руки. — Маркиза де Лапуль против виконта де Лекока.[59] Новые данные в Париже. А в общем, счастливый случай навестить знаменитого Блеза Паскаля, чьи письма вызвали у меня непреодолимое желание побеседовать с ним с глазу на глаз.
Словно теперь только уверовав в подлинность происходящего, Паскаль широко улыбается, отчего лицо его сразу молодеет. В нем даже проглядывает что-то мальчишеское. Виват! Да здравствует «Де» в квадрате! Он готов расцеловать этих незнакомых тулузских де-сутяг: ведь им он обязан встречей, о которой мечтал едва ли не с детства.
— Черт побери! — басит Ферма. — Это следует отметить.
И, отстранив хозяина, самолично подбрасывает поленья в камин, зажигает свечи. Потом в руке у него появляется уютная, оплетенная соломой бутылка.
— Прошу: яблочный сидр, изготовленный господином Пьером Ферма из собственных, им самим выращенных яблок, по собственному, им самим изобретенному рецепту!
Гулкий выстрел пробки. Шипение освобожденной струи. Мелодичный звон бокалов, где искрятся озорные, будто подмигивающие пузырьки.
Блез делает медленный благоговейный глоток. Ферма выжидательно щурится.
— Каково?
— Восхитительно! Знаете, на что это похоже? Словно блаженно оттаиваешь после долгого ледяного сна.
Подвижные, чуть навыкате глаза гостя изучают Паскаля с неназойливым участием. Кто б мог подумать, что он, такой еще молодой и такой одаренный, чувствует себя таким одиноким!
59
Ла пуль — по-французски «курица», ле кок — «петух». Скорей всего, Ферма выдумал эти шуточные фамилии.