— Кто? — Граф раздумчиво покусывает свои тонкие, бескровные губы. — Об этом мне ведомо столько же, сколько и вам, отец мой. Никакие догадки и расследования не приблизили нас к истине. Что нам известно наверняка? Только то, что первое письмо — в защиту Арно,[68] чьи памфлеты по поводу истории с герцогом де Лианкуром вызвали справедливые нападки Сорбонны,[69] — вышло в январе 1656 года. Засим письма посыпались как из рога изобилия. За год с небольшим их набралось восемнадцать. Причем уже после четвертого письма защита Арно отошла на второй план, зато на первый стали все более выдвигаться яростные нападки на казуистов и мораль иезуитов вообще.
— Господа, — не выдерживает маркиз, — не кажется ли вам, что мы слишком отдалились от первоначальной темы нашей беседы? Помнится, вы, граф, высказали мнение, будто «Письма» — самый главный литературный прототип мольеровского «Тартюфа». Но положение ваше пока ничем не доказано.
— Вы требуете доказательств? — Тонкие губы складываются в ядовитую усмешку. — Иными словами, вам нужны прямые совпадения в тексте. Думаю, при желании их легко отыскать. Но так ли это необходимо? Взаимосвязь этих сочинений гораздо глубже. Она обнаруживается не столько в частностях, сколько в общей направленности. Оба они проникнуты одинаково сильной ненавистью к иезуитской политике и морали и одинаково дерзко на нее нападают. Сверх того, их связывает общность художественная. Ибо хотя «Тартюф» — комедия, а «Письма» — сочинение публицистическое, написано оно так живо, хлестко, с такой простотой и в то же время убийственной иронией, что представляет подлинный клад для комедиографа. Да, господа, как это ни грустно, приходится сознаться, что господину де Монтальту удалось то, что не удавалось ни одному богослову — ни янсенистскому, ни иезуитскому. Он вывел свое сочинение за пределы богословского спора и сделал его достоянием широкого круга читателей. А все потому, что страницы его «Писем» заполнены не отвлеченными рассуждениями, а живыми людьми. Они действуют, говорят, спорят и обнаруживают, таким образом, свою нравственную позицию, свой способ жить…
— Ага! Вот вам и совпадение! — живо перебивает маркиз. — Точно так же поступил Мольер со своим Тартюфом, когда вложил в его уста известные иезуитские положения вроде следующего: «Но кто грешит тайком, греха не совершает!»
— Господа, господа, — увещает близкий к панике аббат, — вы ведете себя почти так, как судьи в Эксе! Можно подумать, вам нравятся эти богопротивные сочинения…
Но старик награждает его таким взглядом, что он сразу съеживается и становится похожим на трусливого, нашкодившего кота.
— У всякого сочинения есть существо и форма, — отчеканивает граф. — Так вот, существо меня возмущает. Но форма… Глубоко скорблю, что наш лагерь не располагает полемистами, способными выражать свои мысли с той же изобретательностью и блеском. Тем более что надобность в них растет с каждым часом. Увы, друг мой: для сторонников снисходительной морали наступают худые времена. Ни «Письма», ни «Тартюф» не пройдут для них даром. Надеюсь, вы не забыли о парижском съезде духовенства, созванном по настоянию руанских священников.[70] Помните, что там говорилось о сочинениях иезуитов?
Аббат прикрывает глаза ладонью. Лучше не вспоминать…
— То-то! — назидательно заключает граф. — А теперь, — произносит он уже другим, деловым тоном, — перейдем к главной цели нашего сегодняшнего свидания. Высокочтимый аббат Рулле! На вас возлагается почетная обязанность — обратиться с письмом к его величеству королю Франции, дабы побудить его пресечь пагубную деятельность Мольера.
Рулле встает и, сложив ладони шалашиком, смиренно кланяется.
— Не скрою, — продолжает граф, — предшествующий разговор наш не случаен. Он имеет самое непосредственное отношение к вашей миссии. Расхваливая достоинства врагов наших, я хотел пробудить все ваше честолюбие, весь боевой пыл, чтобы заставить выполнить свою задачу со всем вдохновением, на которое вы способны. Помните: ваша цель не только сравняться с противником. Вы должны превзойти его! Итак, за дело. И да покарает Господь Мольера и всех, кто дерзнет возвысить голос против нашего общества!
Заклинание графа звучит так зловеще, что жизнерадостный маркиз невольно ежится. Но вопреки ожиданиям безумец, дерзнувший возвысить голос, обнаруживается в ту же секунду: это Мате. Возмущение его достигло таких размеров, что он не в состоянии сдерживаться.
— Негодяи! Убийцы! Нравственные уроды! — выкрикивает он, воинственно размахивая логарифмической линейкой. — Я им покажу! Они у меня попляшут! Пустите меня к ним!.. Пустите!..
Дальнейшее происходит так быстро, что Мате не успевает опомниться.
Гостиная погружается в темноту. Какие-то люди вламываются в убежище филоматиков. В одно мгновение руки их крепко скручены за спиной, рты заткнуты тряпками, на глазах — повязки. Потом их волокут куда-то…
И вот, подскакивая и громыхая, карета уносит их по тряской дороге. Куда? Поживем — узнаем.
В ПОДЗЕМЕЛЬЕ
— Мате! Мате! Где вы? Я ничего не вижу…
— Тише, Фило. Я здесь.
— Слава Богу! Значит, мы вместе. Как тут сыро… Как в подвале!
— Наверное, это подвал и есть.
— А где Асмодей?.. Асмодей! Асмодей!.. Не отвечает… Неужели он бросил нас на произвол судьбы? Оставил одних в темном каземате?
— Н-не думаю, — с сомнением мычит Мате. — Это на него не похоже.
И словно в благодарность за доверие темноту рассекает конус голубоватого света, и Асмодей заключает филоматиков в свои дружеские объятия. Разумеется, говорит он, при желании ему ничего не стоило улизнуть, когда в тайник ворвались телохранители этих титулованных негодяев. Но он предпочел разделить судьбу своих спутников.
Фило признает, что это чертовски благородно. Только лучше бы все-таки Асмодей улизнул, заодно прихватив с собой их.
Тот покаянно вздыхает. Что делать! У мсье такие габариты… Где ему пролезть сквозь каминный дымоход!
— Ничего, — невесело шутит Фило, — уж теперь-то я похудею.
— Да-а-а! Теперь, мсье, вы уже не скажете, что сидеть приятнее, чем стоять…
— Как вы думаете, что с нами сделают? — гадает Мате, изучая глазами круглое каменное подземелье.
— Замуруют заживо, — фантазирует Фило. — Как в опере «Аида». Или наденут железные маски и… прощай радость, жизнь моя!
— Что за мрачные мысли, мсье! Поговорим о чем-нибудь веселом.
— Да, да, — подхватывает Мате. — Неужели у нас нет других тем для разговора? Меня, например, очень занимают «Письма Людовика де Монтальта». Судя по всему, автор их, как и Паскаль, тоже примкнул к янсенистам. И все-таки талант и здравый смысл помогли ему избежать янсенистских крайностей. Эти мрачные религиозные фанатики полагают, что искусство растлевает и убивает души человеческие…
— Ну, тут они мало чем отличаются от приверженцев любого другого религиозного учения, — перебивает черт. — Увы, мсье, так уж повелось, что в глазах служителей церкви искусство — нечто позорное. Неспроста театр в Древней Руси именуется позорищем. И не случайно в самом слове «искусство» заложено другое — «искус». Стало быть, нечто греховное, сатанинское, кха, кха… Так сказать, искушение от нечистого.
— Любопытное наблюдение, — удивляется Мате. — Неожиданное и точное. Но в том-то и дело, что Монтальт, судя по всему, подобного отношения к искусству не разделяет. Он — вольно или невольно — опровергает его уже самим характером своего сочинения. Ибо даже мне, который «Писем» не читал и знает о них лишь понаслышке, ясно, что создал их замечательный художник, обогативший публицистику приемами художественной литературы. Он, как я понял, написал с иезуитов ряд блистательных литературных портретов. И самое интересное, что персонажи его излагают свою бесстыдную философию не устами автора, а от себя лично. Таким образом, их как бы заставили самих себя высечь.
68
Арно Антуан (1612–1694) — философ, богослов, один из вождей янсенизма. Автор многих антииезуитских памфлетов, В данном случае речь идет о его памфлетах в защиту герцога де Лианкура. Этот влиятельный вельможа, внучка которого воспитывалась в Пор-Рояле, укрыл у себя преследуемого властями янсениста, отчего иезуит Пикете, исповедник герцога, отказал ему в причастии.
70
На этом съезде было во всеуслышание заявлено, что чтение иезуитских книг, предпринятое с целью проверки приведенных в «Письмах» цитат, ужаснуло собравшихся и вызвало всеобщее возмущение.