— Постоите! — В руках у Мольера появляется тоненькое карманное издание. — Вот, взгляните. Только вчера из лавки.
Паскаль задумчиво рассматривает переплет, медленно перелистывает страницы.
— Да, это она.[72] Хотя и не в том виде, как была задумана. После «Писем» захотелось противопоставить развенчанной снисходительной морали что-то вполне определенное, какую-то положительную нравственную программу. Мне виделось — это будет большое сочинение о человеке, о его природе, о его положении в мире… Но дальше разрозненных записей дело, как видите, не пошло.
— Записи записям рознь, — возражает Мольер. — Ваши, насколько я успел заметить, касаются таких разнообразных и важных вопросов, как разум, наука, государство, политика, законы, нравственный идеал, цель жизни, наконец… Впрочем, я всего лишь бегло просмотрел их и потому не смею судить…
— Весьма кстати, — невесело шутит Паскаль. — Вы ведь сами сказали, что у нас с вами слишком разные взгляды на некоторые вещи. Но вернемся к моим теоремам. Я, как вы помните, не решался записать их. Герцог Роанне, однако, убедил меня не противиться внушению свыше. Он даже посоветовал объявить конкурс на решение шести задач по циклоиде и вызвать на соревнование лучших математиков Европы. Я было отказался. Но Роанне поддержали остальные пор-рояльцы, и вызов за подписью Амоса Деттонвилля был послан. Обратите внимание: имя составлено из тех же букв, что и псевдоним Луи де Монтальт.
— А Монтальт откуда? — любопытствует Мольер. — От слова «монт» — «гора»?
— Да. В честь Пюи де Дом. Там прошло мое клермон-ферранское детство. Там же, кстати, были поставлены опыты с атмосферным давлением…
— Прошу прощения, — внезапно вспоминает Мольер. — Оказывается, я кое-что слышал о вашем конкурсе. Одно время о нем много говорили. Помнится, в нем принимал участие Гюйгенс.
— Гюйгенс, да. Хорошо, что вы вспомнили о Гюйгенсе. Он ведь тоже занимался математикой случайного! Как мы с Ферма. У него есть трактат «О расчетах в азартных играх». Читали?
Мольер с сожалением разводит руками. Увы, нет! Зато ему знакомо другое сочинение Гюйгенса — «Хорологиум».
— «Часы», — переводит Паскаль. — Прекрасная работа! Я получил ее от автора в ответ на «Письма к провинциалу»… Да, Гюйгенс — это человек. Пожалуй, первый человек, которому удалось точно измерить время. А знаете, ведь именно задачи о циклоиде побудили его заняться теорией колебания маятника. Той самой теорией, которая помогла ему усовершенствовать свои маятниковые часы.
— Значит, этим человечество тоже в какой то мере обязано Деттонвиллю? — выводит Мольер. — Спасибо! Счастлив, что могу поблагодарить вас лично, хотя бы и во сне. Часы — это великолепно! Люблю часы. Правда, не во время бессонницы… Однако, любезный господин Паскаль, я не совсем понял, почему ваши пор-рояльские друзья изменили своим принципам и посоветовали вам продолжить работу над циклоидой?
Паскаль — впервые за всю беседу — хмурится. Видно, не хочется ему этого разговора. В то же время он слишком правдив, чтобы уклониться от него.
— Как вам сказать, — запинается он. — Пор-Рояль переживал тогда трудные времена. В любую минуту его могли объявить вне закона.
— Понимаю. Необходимо было, как говорят в театре, поднять сборы. Иначе говоря, сразить публику каким-нибудь сногсшибательным шлягером. Шлягером оказался Паскаль с его конкурсом… Не подумайте, что я кого-нибудь осуждаю, — извиняется Мольер, заметив, как вспыхнуло бледное лицо собеседника. — В таких-то обстоятельствах чего не сделаешь… Просто меня удивляет некоторая непоследовательность. С одной стороны, наука — грех, с другой… Ну хорошо, хорошо, не буду! Только не уходите. Знаете что? Давайте лучше поговорим о ваших «Письмах». Было бы ужасно, если бы вы исчезли, не дав мне высказать все мое безмерное восхищение этой вещью!
— Вы слишком добры ко мне, — сухо возражает Паскаль. — «Письма» — всего лишь опыт начинающего.
— Ошибаетесь, милостивый государь. Вы никогда не были начинающим. Вы сразу заявили о себе как зрелый, отшлифованный талант. И первая же ваша литературная проба напрочь вышибла противника из седла.
— Вышибла — не значит убила.
— Все равно. Оправдаться в глазах общества иезуитам уже никогда не удастся.
Паскаль пожимает плечами.
— Это сделала истина.
— Истина, сказанная Людовиком де Монтальтом. У вас редкая способность претворять отвлеченные идеи в конкретные образы. Портреты иезуитов — ваша большая удача. Особенно один, из письма четвертого. Он просто стоял у меня перед глазами, когда я писал своего «Тартюфа». Возможно даже, получилось некоторое сходство. Надеюсь, вы не в обиде?
— Помилуйте! — окончательно оттаивает Паскаль. — Великий Мольер почел для себя не зазорным позаимствовать у Монтальта… Да я чувствую себя почти классиком!
— В таком случае, больше вас уже ничем не испортишь, и я могу спокойно дохвалить вас до конца.
Паскаль протестующе поднимает руки. Куда уж дальше?
— Но я еще не коснулся стиля ваших писем!
— Стоит ли? Мне кажется, он настолько прост…
— В том-то и дело. Писать просто в нашем семнадцатом столетии, да еще во Франции, где пышность и вычурность что-то вроде государственной моды.
— Невелика заслуга писать так, как тебе свойственно.
— Скромничаете? А я вам вот что скажу. Если в один прекрасный день мадемуазель Французская Проза перестанет манерничать и заговорит языком ясным, сильным и точным, так этим она будет обязана главным образом вам. Хотите доказательств? Вот вам первое: Мольер. Он тоже испытал на себе благотворное влияние стиля Паскаля.
— Полно! — отмахивается Паскаль. — Вы слишком много внимания уделяете моим «Письмам» и совершенно не интересуетесь теми, что адресованы вам лично.
Мольер неприязненно косится на нераспечатанный пакет. К чему читать то, что наверняка не доставит никакого удовольствия?
Паскаль пристально глядит в огонь. Как знать! В этом удивительнейшем из миров всегда можно рассчитывать на счастливый случай.
— Вы думаете? — Мольер нерешительно берет письмо. — Попытать разве счастья…
Он вскрывает пакет, достает из него плотную, вдвое сложенную бумагу…
— Что это? — побелевшими губами шепчет он. — Господин Паскаль, взгляните вы. Своим глазам я уже не верю…
— «Разрешаю вам играть „Тартюфа“. Людовик», — вслух читает тот.
Мольер сидит как громом пораженный. По щекам его текут слезы.
— Пять лет… Пять лет! — прерывисто шепчет он. — О благодарю, благодарю вас!
— Третья, — как бы про себя отмечает Паскаль. Мольер перестает всхлипывать и смотрит на него мокрыми непонимающими глазами. Что, собственно, третья?
— Третья благодарность, которую я нынче слышу от господина Мольера. Только вот за что?
Господи! Он еще спрашивает! Мольер прижимает к губам судорожно сплетенные пальцы. Да разве не в «Письмах» дело? Не они ли восстановили общественное мнение против гнусной снисходительной морали? Не они ли вынудили церковные власти пойти на уступки, а иезуитов — поджать хвосты? Да кабы не «Письма», не видать бы «Тартюфу» сцены как своих ушей!
— Это называется начать за упокой и кончить за здравие, — говорит Паскаль с добродушной насмешкой. — Сначала вы заявляете, что нам невозможно понять друг друга, потом — что без «Писем» не видать бы «Тартюфу» сцены… Выходит, какая-то точка соприкосновения у нас с вами все-таки есть?
— Выходит, есть, — счастливо улыбается Мольер. — Однако точки в математике принято обозначать. Как обозначить эту?
— Я полагаю так: Мораль Честных Людей.
— Браво! Определение, достойное Паскаля. Если позволите, я запишу его, чтобы не забыть утром, когда проснусь.
Он подходит к бюро, выхватывает гусиное перо из деревянной подставки…
Но далее уже не следует ничего. Только крыша — черепичная чешуя, заменяющая Асмодею театральный занавес.
72
Речь идет о сборнике философских и нравственных размышлений Паскаля («Мысли»), впервые изданном в 1669 году.