В спортивном мире подобных историй было пруд пруди. Но еще большее отвращение я испытывал к лицемерию религиозных деятелей. По телевидению неоднократно выступали евангелисты, которые выпрашивали у публики деньги; потом их арестовывали за непристойное поведение, а вскоре под маской раскаяния они снова выпрашивали деньги. Меня от этого просто тошнило. Однако мне хотелось верить, что Генри Ковингтон не из этой породы, но в то же время я не желал оказаться в дураках.
И потом, что там лукавить, Генри принадлежал совсем к другой вере. И здание было такое ветхое. Такое неустойчивое. Казалось, что эта церковь оседала даже внутри. По словам Генри, лестница, ведущая наверх, поднималась к этажу, где в комнатах, похожих на студенческое общежитие, обосновались пятеро жильцов.
— В вашей церкви живут люди?!
— Да, несколько человек. И платят мне немного за жилье.
— А из каких средств вы оплачиваете ваши счета?
— Из этих денег в основном и оплачиваю.
— А разве ваши прихожане не платят членских взносов?
— А у нас этих взносов и нет.
— Тогда из каких же денег вам платят зарплату?
— А мне ее и не платят, — рассмеялся Генри.
Мы вышли на улицу. По-прежнему светило солнце. И одноногий сидел на своем прежнем месте. Он посмотрел на меня и заулыбался. Я натужно улыбнулся ему в ответ.
— Что ж, пастор, я вам позвоню, — сказал я.
В чем я не совсем был уверен.
— Будем рады, если вы придете к нам в воскресенье на службу.
— Я не христианин.
Генри пожал плечами. И я не понял, что он хотел сказать этим жестом: «что ж, тогда мы не будем вам рады» или «что ж, все равно приходите».
— Вы когда-нибудь были в синагоге? — неожиданно спросил я.
— Был, — ответил он, — подростком.
— По какому же случаю?
Генри потупился.
— Мы ее грабили.
Октябрь
Парковка синагоги была битком набита машинами, а те, что не поместились, на полмили вытянулись цепочкой вдоль дороги. Был Йом Кипур — День Искупления — самый важный день в еврейском календаре, тот самый день, когда, как считается, Бог решает, кого записать в Книгу Жизни на следующий год, а кого нет.
Этот и сам по себе торжественный день для Рэба был еще и «звездным часом», — для него он приберегал свои самые лучшие проповеди. После службы по дороге домой люди без умолку обсуждали то, что он говорил о жизни, о смерти, о любви, о прощении.
Но сегодня все было по-другому. В свои восемьдесят девять лет Рэб уже больше не читал проповеди. И не поднимался на кафедру. Он безмолвно сидел среди членов конгрегации, а я разместился неподалеку от него, рядом с отцом и матерью — так, как делал это всю свою жизнь.
Это был единственный день в году, когда я чувствовал себя частью этой общины.
Во время послеполуденной службы я улучил минуту и пошел повидаться с Рэбом. Я проходил мимо своих бывших одноклассников и с трудом узнавал их; поредевшие волосы, очки, двойные подбородки — откуда что взялось? Они улыбались мне и шепотом здоровались, узнавая меня раньше, чем я их. Неужели в глубине души они считали, что из-за своих успехов я возгордился? А может, они и правы, — мое поведение, похоже, давало для этого повод.
Рэб сидел чуть поодаль от прохода и хлопал в такт молитвенному песнопению. На нем, как обычно, была кремового цвета мантия, и хотя он терпеть не мог пользоваться ходунком на людях, тот стоял неподалеку от него, у стены. Рядом с Рэбом сидела Сара. Заметив меня, она похлопала Рэба по плечу, и он тут же обернулся ко мне.
— А-а, — протянул он. — Из самого Детройта.
Его родные помогли ему подняться.
— Пойдем, поговорим.
Он медленно двинулся к ходунку. Те, кто сидел рядом с ним, потеснились, пропуская его и на случай необходимости подставляя руки. В глазах их светились одновременно и тревога, и благоговение.
Рэб вцепился в ручки ходунка и побрел к выходу.
Двадцать минут спустя после бесконечных остановок и приветствий мы наконец добрались до маленького кабинета, находившегося наискосок от большого кабинета, который он занимал в былые дни. Ни разу в жизни у меня не было личной аудиенции в этот святейший из святых дней года. Я — в его кабинете, а все остальные где-то там. Странное чувство.