Выбрать главу

Меж картофельных гряд навзничь лежал Серега. Невидящие его глаза смотрели в небо, толстые губы были приоткрыты невысказанным словом. Тут же, у откинутой его руки, лежал, уткнувшись в картофельную ботву, короткодулый немецкий автомат.

Искра сидела, склонив над Серегой враз подурневшее лицо, слезы текли из-под мокрых ее ресниц на бледные, как у Сереги, щеки.

К месту боя поспешал староста, тот самый Дедушка-Седенький, ненавистный оборотень. Но Искра словно не видела опасности, она смотрела на застывшее лицо Сереги.

Подняла на меня заплывшие слезами глаза, я показал в улицу. Искра безучастно посмотрела, снова склонилась над Серегой.

Оказаться перед лицом старосты среди всего, что случилось у дома Искры, было безрассудством, но Искру оставить я не мог.

Я лихорадочно обдумывал, как оберечь Искру от всевидящих глаз старосты, но староста, семеня ногами по травянистой обочине дороги, еще издали сам закричал на всю улицу:

— Что сотворили, безумные головы! Ай, беда, ай, беда… Как кара-то грянет — не отвести! Полетят, полетят головы дурные…

Столько было непонятной суматошности в его крике, что Искра отерла щеки, поднялась, с хмурой враждебностью наблюдала за суетливостью старца.

Медленными твердыми шагами подошла тетка Тая, бабка Сереги. Всегда-то молчаливая, суровая, она с начала войны и вовсе замкнулась, вроде бы занемела. И сейчас, осадив на сторону сильной рукой плетень, молча стояла, вглядываясь в неживого Серегу: ветер шевелил выбившиеся из-под ее платка седые волосы.

А староста кружился у побитых полицаев, как слепень вокруг безответной животины, выкрикивал в душность улицы собравшимся людям:

— Жили в беде да при воле! Узды, горемычные, захотели?!. Нагрянут, нагрянут хозяева. Уж они-то дом за домом повывернут! Погребушки, чуланы, чердаки — все доглянут. Единый хоть патрон найдут али чужого кого — смертушки не миновать… Завтра зáполдни объявятся скорый суд творить!.. Ах, что наделал стервец малой! И оружье незнамо где в поле подобрал! Не было в деревне оружья… Блажь малого зацепила. Девку бросился спасать. От кого? От власти? Ах, малой! Ладно бы только сам поплатился… На всю деревню беда грянет… Слышь, слышь, Таисья?! Тебе да Анне прежде других отвечать! К твоему дому первыми явятся!..

Тетка Тая будто не слышала сполошного крика старосты. Разжала сурово сжатые губы, обронила:

— Пособите мальца до дому донести…

Староста наворожил. Да мы и сами чуяли — расплаты за Серегино отчаянное самовольство не миновать.

За полдень, в спадающей уже жаре, подъехали, накрыв улицу пыльным облаком, две крытые длинные машины. Из-под брезента вылезли не спеша молчаливые солдаты.

Шли от дома к дому, и каждый дом выворачивали, словно избу к просушке. Ни оружия, ни патрона даже в запечье, в мальчишеских самоделках, не обнаружили.

Попал в беду лишь дом тетки Таи, Таисии Малышевой, с непохороненным еще Серегой на повити, — старик пастух Аким не успел сколотить ему гроб. Привезенная немцами собака вынюхала в огороде тетки Таи зарытые наспех тряпки из разорванных полотенец и рубах, черные от засохшей крови. Такую же тряпку нашли в кладовке, на широких нарах с умятой соломой.

Допрашивали вместе тетку Таю и ее дочь Анну. Тетка Тая, словно в камень оборотилась, стояла у стены без молвы.

Анна, видать, поняла: что было, то не скрыть, повела себя с вызовом.

— Да, я доктор, — сказали она тому офицеру в черном мундире, что допрашивал. — Да, я лечила израненного нашего бойца. И когда спросили ее, где он, тот русский солдат, ответила:

— Не иначе в партизанах, воюет. Верю, хорошо воюет!..

Посреди улицы фашистские солдаты врыли столбы, перекладину умело приладили. Спустили с перекладины две веревочные петли. Первым повесили мертвого Серегу. Под вторую подвели Серегину мать. Я не отводил глаз от лица Анны. Для меня она всегда была как бы даже не из нашего, деревенского, мира — докторша, городская, А сейчас она будто возвратилась к нам, была как все мы, частью нашей деревни с ее домами, зеленеющей в улице травой, с высокими ветлами над крышами.

Знала, видела она уже свою судьбу — Серега опередил ее, молчаливо покачивался рядом. Сдвинулись черные на белом лбу ее брови, напряглось лицо, хотела что-то сказать людям и не сказала.

Почувствовав на шее грубый охват веревочной петли, подняла глаза к небу, затуманенному длинными перьями облаков, предвещавших нам, оставшимся на земле, долгое и безрадостное ненастье, в последний раз глубоко вдохнула вольный воздух, высоко подняла плечи со связанными за спиной руками.

Дзинькнула, оборвалась во мне натянутая до невозможности жилка уже непереносимого страдания. Я опустил голову, пошел, волоча ноги, от безмолвно стоящих вокруг людей, вдруг крик, словно выстрел, хлестнул: