На другой день с самого утра шахтный двор наполнился людьми. Взрослые и дети сносили сюда разный инструмент, железо, дерево, которое могло быть пригодным для крепёжных стояков. Посёлок ожил. Слышались звонкие голоса, перестук топоров, скрежет и звон железа.
Заработала слесарная мастерская, потом кочегарка. Её топили углём, добытым из "верхняка" в степи, на дне оврага. Подвозили ручными тачками, несли в мешках.
Наступил день — на копре завертелись колёса, заработала клеть. В шахту спустились шахтёры наводить порядок в штреках, забоях.
Первую выданную на-гора вагонетку с углём встретили радостным "ура". Под восторженные выкрики коногон Иван Белаш, держа красное знамя, проехал на вагонетке вдоль эстакады. И ссыпал уголь в приготовленный вагон.
Такое было начало.
Со временем, когда на шахту прибыли нужные материалы, жизнь начала входить в обычную, нормальную колею.
А время шло… Ослабели морозы. Стихли метели. Наступила оттепель. Степными просторами катила весна. Как ни спешили горняки шахты № 1, а послать уголь во время холодов в Москву не успели.
Миновал март. Начался апрель. Потеплело.
"Успеть бы хотя бы к дню рождения Ленина".
"Нужно поспешить".
"Наверстать упущенное".
"Поспешим", — говорили на собраниях, нарядах, везде, где собирались шахтёры.
Забойщики, коногоны, крепильщики согласились работать сверх нормы, чтобы ускорить добычу. Забоев было маловато. Не хватало зубков для обушков. Туго шёл уголь на-гора. Но уже загрузили им четыре вагона. Потом — пятый. Собрались с силой, поднатужились и добавили ещё два. Правда, один из них неполный. Но оттягивать отправку эшелона дальше было невозможно…
…Весеннюю вечернюю тишину разорвал высокий гудок над шахтою. Ему ответил прерывистый, бодрый гудок паровоза — это было оповещение: эшелон отбывает.
К шахте, к колее железной дороги сошлись взрослые и дети. Не было ни речей, ни высоких слов, ни напутствий. Украшенные красными флагами вагоны, под пение гудков, двинулись с места, покатились скорее, скорее. Было их только семь.
И слышалось среди шахтёров недовольное, сожалеющее:
— Маловато.
— А это ж Ленину…
— Да, послать бы в подарок ему эшелон такой, чтоб длиною километра полтора-два. Вот это было бы!
— Да, маловато послали.
— Пусть извинит нас Ильич, что смогли…
— Со временем добавим…
И добавляли…
1937
Портрет
В дверь постучали. Стук был дробный, тихий. Согнутый палец, наверное, едва касался двери. Вацлав Лискевич, услышав стук, очень обрадовался неизвестному гостю. "Может, заказчик?" — мелькнула обнадёживающая мысль. Сердце забилось ускоренно, громко. Он поднялся с дивана, наспех поправил на себе давно не глаженную одежду, приосанился и гостеприимно крикнул: "Заходите!"
Дверь открылась.
— Извините, пожалуйста, здесь живёт Вацлав Лискович? Художник Лискевич, — поспешил добавить неизвестный, делая ударение на слове "художник".
— Да. Вы не ошиблись, — Вацлав испытующе посмотрел на того, кто переступил порог комнаты, и помрачнел. Человек в старом сюртуке, в кепи, в простых аляповатых ботинках не может быть заказчиком. Наоборот, люди такого сорта частенько заходят в дом непрошеными и готовы услужить вам за бесценок — навязчиво предлагают фотокарточки, зажигалки — замаскированное нищенство. Однако этот…
— Можно присесть? — спросил незнакомец, отходя от порога.
Хозяин молча указал на стул, сам остался стоить, готовый в любую минуту выпроводить гостя.
— А вас, господин Лискевич, довольно трудно найти, — усевшись в кресло, весело сказал гость. — В клубе художников, на Собесского, даже не знают, где сейчас живёт известный художник…
— Я там не бываю, — решительно, гневно произнёс Вацлав. При напоминании о клубе художников к его горлу подкатил горький комок и внезапно забил дыхание. Вацлав ещё больше помрачнел и отвернулся, чтобы избежать взгляда пришедшего.
— Вы извините меня, но речь не об этом. Совсем не об этом. Бес с ним, с тем клубом! — поспешил смягчить создавшуюся неловкость гость. — У меня, извините, дело к вам, очень важное. Я пришёл к вам, господин художник, со срочным заказом. Нужно нарисовать портрет, большой портрет…
— С вашей персоны или с какого-нибудь господина? — поспешно спросил художник, приветливо и искренне улыбаясь.
— Портрет вождя революции. Только вы не пугайтесь слов. И если уж на то пошло, то пусть будет вам известно, что рабочие устраивают забастовку. Мы выйдем на улицу с красными флагами. На нашем знамени должен быть портрет вождя…
— Но простите…
— Стачечный комитет, — продолжал гость, прерывая внезапно побледневшего хозяина, — поручил мне, Яцеку Бондаришину, поговорить с вами и попросить вас об этом. Нужен художественный портрет. А кто может лучше вас?.. Вы мыслящий, честный, и вы лучший художник, — добавил Бондаришин, затем не спеша отвёл полу сюртука, извлёк свёрток кумача, развернул и положил на стол.
— Я, извините, не политик! — не удержавшись, сурово воскликнул Лискевич. — Зачем мне это?! Я хочу быть нейтральным. Искусство выше всяких будничных дел. И ваши демонстрации, господин, меня не касаются. Да, да, не касаются…
Нервный, растерянный Лискевич взмахнул руками так, будто отгонял кого-то от себя, потом глянул на гостя, приблизился к нему и снова отошёл. Ему хотелось сказать, что сегодня, несколько часов тому назад, его вызвали в полицейское управление и тоже предложили сделать рисунок… "Простенький рисуночек, карикатуру… — шептал льстиво и ехидно чиновник управления полиции, — вы же, господин художник, патриот… Вы понимаете дух нации… Вот и покажите, кто есть враг отечества — бунтарь, коммунист… А мы напечатаем".
Лискевич отказывался рисовать — доказывал, что он нездоров, но чиновник настаивал, и вот с часу на час, во всяком случае не позже как завтра, придут из полицейского управления…
Лискевич не стал говорить об этом гостю. Он повернулся и заходил по комнате. Бондаришин искоса следил за художником. Тот, горбясь, выпячивал вперёд тонкое худощавое лицо с русой бородкой, то ерошил волосы, то, щурясь, потирал руки и шагал всё быстрее и быстрее, будто кем-то гонимый.
— Да, да, прошу, запомните, запомните, я — художник, а не политик! — выкрикнул взволнованно Лискевич.
Но вот он снова вдруг глянул на гостя. Неожиданно убавил шаги и семенящей походкой направился к столу. Подошёл и даже наклонился, всматриваясь в фотографию в руках Бондаришина.
— Ленин? — спросил таинственно, понизив голос.
— Да, — ответил твёрдо Бондаришин.
Глаза хозяина и гостя встретились и долго не могли разминуться — спокойный взгляд серых глаз Бондаришина и задумчиво-синих Лискевича.
— Да, это Ленин, — после затянувшейся паузы вторично подтвердил Бондаришин и положил фотографию на полотнище. — Стачечный комитет платит вам, господин художник, за этот портрет двести злотых. Работа срочная, — добавил Бондаришин и замолчал.
— Когда же демонстрация? — будто между прочим спросил Лискевич.
— Завтра утром.
— Утром? — переспросил удивлённый Вацлав.
— Да, завтра, — ответил спокойно Бондаришин, хотя этот вопрос вызвал у него подозрение. — В шесть часов утра я приду за портретом. Желаю успеха в работе, господин Лискевич. Желаю успеха, — весело сказал Бондаришин, прощаясь. Он оставил на столе деньги и вышел из комнаты.
Удивлённый хозяин даже не ответил на прощание гостя. Какое-то время он стоял посреди комнаты, словно оцепеневший. Потом кинулся к окну, выглянул. Кряжистая фигура Бондаришина удалялась. Лискевичу вдруг захотелось крикнуть, возвратить гостя, отдать ему всё, что он оставил здесь, в комнате: это красное полотнище, эти злотые, эту фотографию. И вместе с тем знал, что так не сделает.
А Бондаришин шёл не спеша, словно на прогулке. Повернул в проулок, остановился. Начал изучать расположение домов, входы и выходы вблизи двора Лискевича — запоминал на всякий случай. В глубине улицы показался отряд полицейских. Бондаришин переждал, пока полицейские миновали его, и пошёл вслед за ними по улице в направлении железнодорожных мастерских.