Темнело. На западе таяли последние отблески лучей солнца. Город окутывала осенняя ночь.
Матовый свет падает ровно на укрытые мольберты, на стены и палитры с красками, пламенеют, переливаются цветами дивной радуги картины на стенах, на подставках. И кажется, что художник заплутался в этом густом сплетении тонких красочных линий, радужных лучей. Высокий, в голубом комбинезоне, стоит он перед полотнищем, словно застыл, и только рука, напряжённая и ловкая, то взлетает вверх и в сторону, то резко опускается вниз, и с каждым штрихом карандаша всё чётче вырисовываются контуры портрета. Лискевич сравнивает его с изображением на фотографии — кажется, точно. Но это не удовлетворяет художника. Он должен вложить всё своё умение, постигнуть приёмы великих портретистов — пересматривает свою художественную картотеку.
Лискевич делает несколько эскизов будущего портрета. Это должно быть настоящее произведение искусства. Но так мало времени для работы! Да, да. На кумаче будет нарисован лишь силуэт, а там, со временем, и портрет. Большой портрет…
Лискевич доволен: таких напряжённых минут работы он уже не знал давно. И он несказанно горд, ведь он рисует портрет великого человека. Не каждому художнику выпадает честь писать Ленина. Да, да. Это очень знаменательно. Где-то затевается стачка, а может быть, и восстание, и вот "они" пришли к нему, к Лискевичу, знают, верят, что он наилучший художник.
И вдруг Лискевич спохватился. Но это же политика! Да! Политика! А принцип свободного искусства? "Искусство превыше всего… Однако это творчество, — ищет спасения, будто оправдывается перед кем-то, Лискевич, — это же творчество…"
Уже несколько лет Вацлав не брался по-настоящему за кисть.
— Разве то было искусство? — вскрикнул вдруг Лискевич. Он вспомнил, как, унижая достоинство художника, рисовал вывески для магазинов и дешёвенькие натюрморты для домов развлечения. "Вы патриот… Дух нации…" — вспомнились льстивые слова чиновника из полицейского управления… Отчизна… А он, художник Лискевич, не имеет работы. Голодает. Скитается по людям. Но разве это кого-нибудь беспокоит…
Он знает: несчастье в его жизни началось с тех пор, как он выступил с речью в клубе художников. Да, да. Он говорил тогда об упадке родного искусства, о невежестве, о фиглярничанье художников перед правительством. Он звал их к вершинам искусства, а его освистали…
Как внезапное весеннее половодье, всплывают и растравляют душу воспоминания. А зачем? Сердце давно переболело. Стёжка потеряна. Её уже не найдёшь. А думы — ежедневно и об одном и том же: "Кто виноват? Почему так случилось?" Но ответа нет. Да и кто ответит.
Изнеможённый работой, бессонной ночью, раздумьями, Лискевич тяжело опустился на диван. Сидел застывший, неподвижный. А со стены — из простых и золочёных рам — сверлили глазами юные, красивые и уродливые, кроткие, важные и злые — когда-то изображённые им люди. И ему казалось, что вот сейчас они вдруг задвигаются, заговорят все разом, разноголосо, будут кричать его болями, так как во всех из них частица его самого, его радостен и мук…
Вон та девушка, застенчивая, нежная, с букетом красных роз, и вон тот важный господин, и тот в углу лукаво изогнутый ксёндз — всем им, не задумываясь, отдавал он своё сердце, разум и силу, отдавал свой талант. И может быть, поэтому так и случилось, что он сбился с дороги…
Тихо в мастерской. Лица, затиснутые в багетовых рамах, тускнеют, прячутся. Только с красного полотнища, усмехаясь, смотрят прищуренные умные глаза. Лискевич загляделся на портрет. "Он, Ленин, наверное, сказал бы, где правда", — мелькнула острая мысль.
— Да, сказал бы! — произнёс вслух Вацлав. Он решительно поднялся с дивана и поймал себя на мысли, что ещё мало знает Ленина. Да, да, он много слышал, о нём, но ничего не читал из его трудов. А мог бы знать. Хотя бы от "них", от Бондаришина…
При воспоминании о заказчике Вацлав поднял глаза на часы. Стрелки давно уже миновали цифру шесть. Утро. А где же заказчик? Лискевич отодвинул штору, открыл настежь окно. С прохладным воздухом в комнату поползла утренняя мгла. В городе стояла необычная тишина. Он, притаившись, молчал, и Вацлаву было понятно почему. Но где же Бондаришин? Одно за другим напрашивались предположения, догадки… А вдруг провокация?.. Нет, не может быть. Очевидно, его схватили на улице, по дороге, и он сейчас где-то в полицейском участке…
"А демонстранты?.. Что ж, пусть будет так, как есть. За работу заплачено, — начал точить душу червь успокоения. — Но как же так?" — превозмогая себя, стал искать выход Лискевич. Он представил виденные не раз железнодорожные мастерские: широкие, присадистые, под этернитовыми и стеклянными крышами, постройки. Они всегда наполнены звоном и скрежетом металла, движением, гудками паровозов. А сейчас там, наверное, всё замерло. В цехах ни единой души. Зато на улицах густая волнующаяся толпа решительных и смелых. Рабочие строятся в колонны, готовые выступать, но оказывается — нет ожидаемого знамени с портретом Ленина…
Задумчивый, строгий, Лискевич медленно заходил по комнате. Появившуюся вдруг мысль нужно было взвесить — дело серьёзное.
Наконец он выпрямился, оживился, поспешно накинул на плечи пальто, бережно свернул полотнище с портретом и спрятал под полу. Около дверей, не донеся пальцев до ручки, остановился. Окинул глазами комнату так, будто оставлял навсегда. Заметил: на подоконнике неудачно расположена статуэтка Аполлона. Подошёл, поправил, положил в карман оставленные Бондаришиным деньги и, спокойный, решительный, переступил порог. Снял шляпу, тряхнул чубатой головой и подставил лицо слепяще-нежным лучам утреннего солнца. На мгновение представил себе кратчайшую дорогу, которая вела к железнодорожным мастерским, — площадь, улицу, переулки. По ним, наверное, где-то спешит сейчас Бондаришин, если только его не схватили… "А может, всё же это провокация? — снова забеспокоился Вацлав. — Ладно, сейчас всё выяснится — проверится". И он прибавил шаг.
За несколько минут ходьбы Лискевич дошёл до площади Святого Доменика и остановился. Через три квартала на север находились железнодорожные мастерские. Там наверняка он нашёл бы кому отдать знамя с портретом Ленина, и, наверное, всё же посчастливилось бы там встретить самого заказчика. Вот тогда бы всё и выяснилось. Но пройти к мастерским сейчас невозможно. Все улицы, выходы с площади стерегут полицейские. Даже около входов во дворы и около дверей домов стоит стража.
Выждав удобный момент, когда полицейский, медленно шагая, отдалился и исчез за выступом стены, Лискевич перебежал улицу и стал за углом крайнего от площади дома. В этом, как ему казалось, безопасном месте он решил ждать, пока полицейские уйдут и снова выдастся случай проскочить дальше. К тому же здесь, за углом, в нише между двумя домами, было удобно стоять и следить за тем, что происходит на площади.
Вдруг полицейские ринулись на середину площади, остановились, построились, мимо их рядов, кичась, напыженный как индюк, прошёл офицер-комендант. Он что-то говорил, наверное инструктировал-приказывал. Полицейские разделились на несколько отдельных маленьких отрядов, которые тут же разошлись и разных направлениях, а потом снова собрались вместе и загородили выходы с улиц, что вели от мастерских на площадь.
Итак, дорога перекрыта. Выйти из своей засады Лискевич уже не мог. Но и здесь в любой момент его могли обнаружить. Оставалось одно: стоять и ждать, что будет дальше.
"Попал, как мышь в мышеловку, — с досадой подумал художник. — Теперь уж наверняка когтей не миновать". Он упрекал себя за неосмотрительность, укорял за этот неразумный поступок: выходить на улицу в такое тревожное, опасное время, да ещё с таким портретом… И снова всплыло знакомое, заученное: "Политика и искусство несовместимы"! Художник должен быть далеко от всего лишнего в жизни. Пусть кто хочет, как ему нравится, бьётся за свои постулаты, политические убеждения, пусть… Это его дело. А художнику нужно быть влюблённым только в высокое и вечное и свободное от всего… Стыдись, Вацлав, ты же ведь сам себя обманываешь. А зачем жить обманом… Будь честным и признан, что всё это нелепость — меж людьми нет равенства. Богач загрёб и поглотил всё, а бедный — его раб. Художник прислуживает богатому, — возражал и убеждал другой Лискевич.