Комиссар смотрел, и не узнавал своего командира, и не понимал, почему он вдруг так робеет. Сразу куда девалась его уверенность и командирская сталь в голосе. И догадался: «Перед красотой оробел Михаил».
На приветствие командира девушка тихо и стеснительно ответила:
— Эля. Элеонора Семеновна. Воспитательница Сосновского детдома. А теперь вот, — она показала руками на ребятишек, которые облепили ее.
Видно было, что дети беспрекословно ее слушались, потому что, когда она, взяв из рук командира огромный каравай, кивнула им, ребятишки тут же сели в кружок к старому, закопченному ведру, до половины заполненному зеленоватой жижей. И только глазенки их голодно, неотрывно смотрели на хлеб, да в прозрачных зобиках подрагивало нетерпение.
— Мы только что уху сварили. Но хлеба они не видят второй месяц. Надо осторожно. — С этими словами Эля попыталась разломить каравай.
Михаил понял, что это ей не удастся, через колено разломил каравай пополам и спросил, как дальше ломать.
— Одну часть еще пополам, — попросила Эля. — Все это отложим на потом, а четвертинку мелко покрошим в уху.
Теперь дети утопили свои загоревшиеся глаза в ведре, куда сыпались крупные и мелкие крошки хлеба. Каждый, видимо, замечал, куда падала крошка покрупней, чтобы потом ее выловить.
Дмитрия Артемьевича удивило безмолвие, с каким эти дети ожидали обеда. Знать, настрадались досыта и запуганы до немоты.
Мария Степановна достала небольшой пакетик из своей аптечки и каждому малышу положила в рот по таблетке.
— Сосите пока. Это витамин.
Дети и ей повиновались молча, словно на самом деле были безмолвными.
— Дети, сегодня вы можете говорить вслух, — тихо сказала Элеонора Семеновна. И, повернувшись к партизанам, она пояснила, что со времени бегства из гетто все они говорили только шепотом и жестами, чтобы не услышал их случайный прохожий.
У этих ребят не было сейчас никаких детских желаний, кроме желания есть, и они не воспользовались разрешением своей воспитательницы говорить вслух, а молча и жадно смотрели на раскисающее и опускающееся на дно, словно куда-то исчезающее, хлебное крошево.
Наконец Эля сняла висевший на стропиле шалаша туесок меньше поварешки и подала одному из мальчишек.
— Адамчик, ты будешь следить за порядком, — повелительно сказала она. — Каждый раз взбалтывай. Набирай полную чашечку, все по одной выпьют. Потом по второму кругу.
— А вы? — встрепенулся Адамчик. — Сначала вы съешьте.
— Я потом, ребятки. Вы мне оставите, — засуетилась, видимо стесняясь, Эля. — Только не глотать целиком, хорошенько разжевывайте.
Адамчик, голодно, с раскрытым ртом глядя на первую чашечку загустевшей еды, отдал ее мальчику справа. Когда тот сразу все опрокинул себе в рот и начал жевать, Адамчик подал чашку второму. И так его очередь оказалась последней.
— Это пытка, а не кормежка! — нервно процедил Михаил. — Надо было нам свои ложки собрать, чтобы сразу все ели.
— Ни в коем случае! — возразила Эля. — Они сразу нахватаются, как волчата.
— И заворот кишок! — поддержала ее Мария Степановна. — Вы молодец, Эля. Откуда у вас такая смекалка? Ведь совсем молодая. Вам и двадцати еще нету?
— Восемнадцать исполнилось в день, когда началась война, будь он проклят, тот день! — ответила девушка. — Идемте вон туда на пенек. Тут теперь будет полный порядок. Адамчик у меня за помощника. — И когда отошли, добавила доверительно: — Боюсь одного: мне оставят не меньше половины ведра. Знали бы вы, что это за дети стали! Десятилетние старички, и только. Мудрые, рассудительные и бесконечно добрые.
Когда уселись на березе, Элеонора Семеновна рассказала все о себе и своих воспитанниках.
Детдом, в котором она только начала в этом году трудовую деятельность, эвакуировать не успели. И детей пришлось раздать людям. С началом войны простые люди охотно теснились, делились с беженцами и голодающими последним куском, поэтому сирот из детдома развели в полдня, — сами разобрали, как только узнали, что детям некуда деваться.
Элеонора Семеновна тоже ушла на хутор в небогатую семью, где нужны были рабочие руки. Дочь потомственного музыканта, выросшая в Бресте, она впряглась в тяжкий крестьянский труд, стараясь заглушить в себе и тоску по родным, о судьбе которых ничего не знала, и злобу на разнузданных захватчиков, и горечь обиды за свои растоптанные, развеянные девичьи грезы и надежды.