- Митрей Иванович, князь наш великой, дозволь слово молвить! - начал Акинф Шуба на правах двоюродного брата Серпуховского. С лица они едины, только усы у Шубы вниз канули и голосом тонок...
Дмитрий кивнул неохотно.
- Каково разумеешь, великой княже, о Некомате?
- За измену в ответе он будет! А покуда я поял себе все деревни его и терем московский! Ладно ли створил, бояре?
- Ладно, ладно!
- Так, так!
- А с Ванькой чего делать станешь? - не отставал Шуба.
Вот привязался, дурак, не вовремя. Тимофей головой поник, воеводы заерзали по лавкам, а у Морозова уши так раскраснелись, хоть лучину прижигай...
- Молодо-зелено... - проговорил Кочевин-Олешин-ский, но Дмитрий не поддержал его, однако и не ответил. Он смолчал и так же молча послал чашу меду Шубе.
Столы придавил груз раздумий, да и до веселья ли, когда году не проходит, чтобы не садилась Москва на коней. Так ли было при Калите или Иване Красном? .Четыре десятка лет не видала Русь набегов, и вот при
Дмитрии началось... В чем тот горький заквас? Не он ли, Дмитрий, повинен?
- Димитрей свет Иванович! - это тиун Свиблов незримо оказался за главным столом, верно, прошел за спиной припоздавшего слегка Боброка. - А ведь Неко-мат-от мстит тебе за того Серебряника, что ты с собою в Орду увел!
- Так, так! - поддакнул его брат Федор и шеей подергал.
- Иекомат жаден, а Ванька Вельяминов глуп, да разве их страшиться? Опомнитесь, бояре! Ежели Москва не учинит единение земель - не устоять против Орды. Эвона, купцы фряжски намедни челом мне били, на Двину промышлять просились, а у самих одно на уме: не нагрянет ли Орда новым походом, понеже от того походу и они опасаются живота избыть. Все те фряжские, свейские, немецкие страны недреманным оком следят за нами: сломит нас Орда - не властвовать им в своих землях. Ныне они храбры, покуда Русь Орду за своею спиною держит, а ну падем? Как станет супротив Орды тот же немец? То-то! Недаром сам патриарх новгородский дары от ханов приемлет. Тьфу!
Из Царь-града доходили тревожные слухи о том, что патриарх готовит на московскую митрополию своего митрополита, который сменит Алексея. Такая смена церковной власти мало обещала хорошего, да еще в такое смутное время.
Столы ломились от яств, перемены следовали одна за другой. Жареный баран, куры, гуси, утки и лебеди с яблоками мочеными, с ягодами и капустой. Богатое пе-чиво на медах - пахучее и здоровое. Рыба жареная, соленая, вяленая: семга соленая слабо и крепко, осетрина, жаренная в масле, отварная, уха чистая осетровая, уха на отваре курином, утином и лебяжьем. Икра черная, красная, щучья с луком и без оного, с маслом и живая, лишь на столе солью тронута. Почки в рассоле, печень в сметане. Мясо, резанное потонку с грибами, и громадное число пирогов-загадок: в виде рыб, но с мясом, в виде барана, но с судаком... За дверью слышно, как дворня стучит топором - открывает новую бочку пива, и вот уже пошло оно на столы в больших глиняных кувшинах, полилось, пенясь, в широкие братины, кубки, яндовы.
- Заздравную чашу пьем за нашего великого князя, Дмитрия Ивановича, любезного брата моего!
- За него, за него! Истинно!
- Так, так!
- Доброе дело, Володимер Ондреич!
- За князя не выпить - княжество не крепить!
- Наливай!
- За тебя, Дмитрей свет Иванович!
Кое-как разгорелся пир, стало повеселее. Тут вскочил с лавки Дмитрий Монастырев, глазом уж красен, но держится прямо, и речь хоть и дерзка, но тоже пряма:
- Великой князь! Сделай милость: отдай мне Тверь на щит!
Гулом одобрения ответил стол, особенно Князева малая дружина, только Тютчев что-то ляпнул, и там засмеялись, да Бренок от красного угла обронил невесело:
- Не сносишь ты, Митька, головы!
- Не сношу - меч тебе достанется, давно отказал тебе!
- Нет уж, живи дольше!
За князем был ответ, и он сказал спокойно:
- На щит русские города брать - поганско дело вершить!
Приумолкли столы. Лев Морозов, будто один за всех устыдясь, покачал головой.
- Вот кабы ты, Митя, Тверь-ту под руку мою привел - низкий поклон створило бы те все княжество.
- Надо, так приведу!
- Митька! - воскликнул Акинф Шуба. - Берегись: похвально слово - гнило есть!
Дмитрий отставил чашу серебряную в сторону:
- Нескладно живем, бояре... Коли Тверь не желает под руку Москвы становиться - Москва пусть станет под руку Твери.
Дивно было слышать боярам такое, но еще предив-ней видеть, что он не смеется.
- Не гневайся, великий князь, токмо я не уразумел слов твоих, - сказал Кочевин-Олешинский, набычась. - Почто тада Мономах утвердил: каждый да держит вотчину свою!
А вот тут стало тихо. Дмитрий понимал, что словом своим Олешинский шевельнул самый нижний, самый тяжелый пласт жизни, что поднять и перетряхнуть этот пласт тяжело. Этого не удалось сделать до кониа ни деду Калите, ни отцу Ивану, не удастся, видать, и ему, Дмитрию, но то, что делать это надо, он не сомневался и ставил это одной из главных забот своих, а может, назначением жизни. А Мономах...
- Боярин Юрья! - сказал Дмитрий в той тишине. - Поведай нам, малоумным, с чего это ты по рождению молоко материно сосал, а ныне меды бражны пьешь?
- Вестимо с чего: время пришло - вот и пью!
- А как ты рассудишь, ныне время то же или не то?
- То и младенцу сушу вестимо... - проворчал Оле-шинский.
- Вот - то-то! Младенцу сущу! Мономах не ведал Орды над собою.
- Истинно, Дямитрей свет Иванович! - встрял тиун Свиблов. - Мономаху ли было не жить? В свое веселие живал: рыбку половит, половца постреляет скуки ради - и за стол, пир править!
- Время такое настало: у кого память мала, у того жизнь коротка станет, - сказал Дмитрий, продолжая свое. - Нам, слава богу, памятно еще, как русские князья гибли в Орде с ярмом на шее изо двух бревен тяжких.
- То минуло.
- Нет, боярин Юрья! То минуло, да не прошло! По всему видать, по всем приметам черным: грядет внове хлад могильной. Не отведем его - омертвеет земля наша пуще прежнего.
Тишину нарушил голос Тютчева:
- Мутноумен ты, Юрья Васильевич!
- Цыц! Молокосос! Затвори рот и уши, зане мал ишшо!
- И сделаю, Юрья Васильевич, затворю, а ты, великой ростом, за двоих внимай, положа уши на плечи!
- Да уймите вы язык шершавой! - взмолился Оле-шинский. Но где там! Тютчева подхваливает Монасты-рев, Кусаков, Минин... Силу берут, дьяволята, а князь молчит, любя их.
Давно уж солнышко закатилось, девки теремные "вечи поставили на столы и на малые полицы по стенам, выблеснули те свечи огнями на мокром от пива и меду дубовом столе, на широких, тоже мокрых половицах, как в столовую палату вошел большой тиун Серпуховского и остановился на пороге, не смея подойти. На дворе Серпуховских тиун Вербов был в большой силе, за столы же его никогда не сажали и в гости не брали, не то что тиун Свиблов у великого князя - тот всегда за столом.
Серпуховской учуял что-то неладное по лицу тиуна, поднял руку над головами гостей, решительно позвал Вербова к себе:
- Что выставился? Раствори уста!
- Володимер Ондреич... Княже!.. Гонец из Кремля к великому князю! Вербов опасался Дмитрия после того неправедного суда над Елизаром Серебряником и потому низко поклонился сейчас обоим державным братьям, каждому особо.
- Впусти! - приказал Серпуховской, а Дмитрий кивнул.
Мало кто слышал разговор, но почти все почувствовали недоброе. Одергивали друг друга. Затихали.
Вошел гонец. Он был не из кремлевских. Дмитрий напряг память и вспомнил, что это сотник Туманов (звать - не помнил) с петровской сторожевой заставы на тверской дороге. Туманов приблизился к красному углу просто и смело. Молча протянул великому князю помятый, запыленный свиток. Дмитрий стал читать - с пяти лет учился грамоте, а Серпуховской жестом приказал подать гонцу пива. Туманов выпил на виду у всех, покосился на Монастырева, который совал ему баранью ногу, и только хотел принять, как Дмитрий поднялся над столом.
- Братья! Дружина! Михайло Тверской вновь захотел судьбу пытать: войною идет на нас! Тихо! Всем сидеть велю... Петрова дня ради.