Еще с минуту Дмитрий молчал, оглядывая палату, чуть подергивая широкие рукава голубой, шитой серебряными травами рубахи, и больше - ни движенья, даже ногами не шевельнул, не мелькнул сапогами красной кожи, лишь неприметно подергалась борода - то губу покусал в раздумье.
- Бояре! - Голос чуть осекся, но тут же набрал силу и ровность: - Вам всем ведома кручина моя. Скажите словесно да без утайки, что створим с Иваном, сыном Васильевым Вельяминовым?
Первым заговорил митрополит:
- Сам ты, сыне, великой княже, ведаеши, что не бывала такая нечесть столу великокняжескому ни при прадедах твоих, ни при дедах, ни при отце. А ныне что деется? Столоотступники самовольно выбиваются из-под крыла княжего, а потом его же ужалить норовят! В вере - стригольники, во княжестве - столоотступники, все они с сотоною в сердце пребывают, и грехи деют, и неправды творят. Им бы, крещеным, умиление имети, многие молитвы творити, а они зло творят, злато да славу промышляют, душу свою губя!
А на лавках уже тихонько зашептались. Гудели бояре из бороды в бороду, чтэ-де Митяй, став митрополитом Михаилом, начал со всех церквей дань сбирать без разбору, даже с тех, что от прежнего митрополита Алексея пребывали в своей воле. Берет, мол, сборы петровские, рождественские, Никольские - зимние и летние - доходы и оброки митрополичьи и иные поборы многие. Текут к нему и пошлины судные...
- Ныне сборного по шести алтын с каждой церкви имает митрополит, да по три алтына на каждый заезд, да десятиннику, да за въездное... - шуршал Кочевин-Олешинский бородой прямо в ухо Льву Морозову, но тот лишь слегка кивал и, будто стыдясь, еще сильнее распалялся ушами, лицом, шеей.
Долетали шепотки и до Дмитрия. Он уловил в них настроение палаты и понял: шепчутся не потому, что новый митрополит до сей поры еще не пришелся по душе московским боярам, не потому, что взбунтовался против него архиерей Дионисий, а потому, что заговорил святитель не в ту сторону - не в защиту Ваньки Вельяминова.
- Ну, как мыслишь, святитель, про отступника земли русской? - заглушая пересуды, загремел Дмитрий.
Митрополит выпрямил спину, утер уста пальцами и торжественно промолвил, подняв голову и воздев взор к потолку:
- Аз поял ныне в советники господа нашего, та-кожде и совесть свою, грешную, и надоумили они меня тако: Ваньку Вельяминова, сына Васильева, живота не лишати, но посадити в поруб крепкой и держати тамо от рождества богородицы до рождества Христова. Аминь!
Дмитрий выслушал, насупясь. Кажется, он впервые сейчас усомнился в ставленнике своем: не брал ли он посул великий златом али мягкой рухлядью от Вельяминовых за свое митрополичье слово-заступу?
- Князь Володимер Ондреич! Какую ты думу положишь на наш суд?
- А у меня так положено, княже: истинно изрек владыка Михаил. Посадити Ваньку в поруб, а по прошествии срока дать ему кнута и отправить на Двину комаров кормить!
Серпуховской хотел вроде добавить, но смолчал, откинулся к стене спиной и стал дергать усы-шилья.
- А коль ускочит Ванька со Двины? - выкрикнул Кошка из своего угла.
- От сего поклепника и лжепослуха всего жди! - тотчас поддакнул Кочевин-Олешинский и принялся за свою привычку - пошел чесать голову и бороду. Чудной. Дмитрий и не ждал от него путного слова. Теперь он смотрел на остальных, но бояре и воеводы опускали очи долу, похоже, они были довольны тем, что вынесли на суд большие бояре и митрополит, а если и не мыслили так, то не набрались смелости перечить. Пришлось кивнуть Боброку.
Боброк, видимо, чуял, что его время подходит, и загодя начал оглаживать ладонями колени. Он некоторое время пристально смотрел в лицо великого князя, стараясь проникнуть в его мысли, и уже хотел было высказать давно готовые, свои, но вдруг нежданно и непонятно для себя опустил голову, сломал бороду о грудь широкую, будто устыдясь помыслов своих.
- Почто, Митрей Михайлович, опустил очи долу? - изстрога глянул Дмитрий на своего старого учителя.
Боброк поднял голову, встретил взгляд Дмитрия и ответил:
- Великому князю ума не занимать, а советы наши... - Боброк выкатил свои глазищи, но глядел куда-то в окно, будто говорил сейчас с силами небесными. - Великой князь Московский и без оных советов добр преизлиху.
Вот ведь как ответствовал Боброк! Тонок Дмитрий Михайлович! Вроде и от совета отрекся, а сам совет дал: и так, мол, много прощено великим князем на сей земле - "добр преизлиху"!
Ответная ждала, Акинф Шуба неловко шевельнулся, кашлянул и затих, опасаясь, что заставят его говорить.
Нет, не было еще столь тяжкого сиденья боярского. Тут каждое слово ложится на века и века будет помниться в роду сильных бояр Вельяминовых, а коль западет туда - крепче сказаний летописных удержится. А как тут слово молвить? Великому князю потрафишь - врагом Вельяминовых станешь, а и супротив Ваньки слово отпустишь - тоже неведомо, что думает великий князь, может, он тоже только и ждет, чтобы все помиловали отступника, тогда и ему легче доброе дело сотворить. Вот тут и подумаешь, прежде чем уста открыть. Вот уж когда молчанье - золото!
- Боярин Юрья! Полно тебе бороду цапать, изречешь ли слово судное?
Вопрос Дмитрия поверг Кочевина-Олешинского в смятенье. Пальцы его вмиг окостенели и крючьми зацепились за бороду - не разогнуть от страху, не выдернуть.
- Изречено... бысть... поклепник ускочит... Дмитрий в досаде махнул рукой - затвори, мол, уста несмышлены! - и повернулся наконец к Тимофею Вельяминову, сидевшему совсем отрешенно - так, как если бы он в этот час говорил с самим богом. Этого момента ждала вся ответная.
- Боярин Вельяминов! - Дмитрий произнес это жестко, но умерил строгость и мягче добавил: - Тимофей Васильевич! Настал час и тебе высказать начистоту все потаенные думы про ллемянника своего. Внемлем тебе!
Вельяминов поднялся с лавки. Вышагнул к середине палаты, там он повернулся спиной к великому князю, лицам - к иконе и трижды перекрестился. После этого он сделал еще шаг, на самую середину, и остановился. Тучный, он, казалось, сейчас стеснен дородством своим, расшитым желто-алым кафтаном из оксамита, только что ему смущаться, коли всем ведом богатый и сильный род Вельяминовых? Тут как в хорошей песне - все на месте и по боярину кафтан...
- Великой княже! Бояре! Ныне, как и присно, уповаю на бога и на вас... Ты, княже, от всех людей любим и почитаем, ты красен людским попечением и никогда не оставлял ни богата, ни нища. Не остави же ныне и заблудшую овцу мирскую, племянника моего да и тебе не стороннего... С гордынею не совладал Иван, лукавый его попутал. Это - мое слово, великой княже, но в слове сием вопли матери его, молитвы загробны отца его. Во имя памяти отца, служившего тебе верою-правдою, как служили великокняжескому роду наши деды и прадеды, помилуй Ивана, не отыми дни его, отпущенные богом. Не нам, тленным, отымать то, что дано богом человеку - живот его... Смилуйся, великой княже, государь наш!
Тимофей Вельяминов едва не пал на колени, как смерд, но сдержался и низко - большим обычаем, касаясь рукой пола - поклонился сначала Дмитрию, потом на три стороны всем боярам. После этого он снова сел посреди пустого, как поле, провала лавки.
Тишь наполнила ответную, и, когда Кочевин-Оле-шинский подвинулся к Вельяминову, было слышно это. Тимофей Васильевич благодарно покосился на князя Юрью: добрый знак, коли бояре стали подвигаться к нему. Но больше никто не двинулся. Тишина. На дворе, где-то в самом углу, должно быть у конюшни, проржал конь, и слышно было еще, как плеснуло ведро у колодца - то понесли, видно, воду в поварную подклеть, на кашу челяди.
Великий князь нежданно поднялся со стольца. Дмитрий ведал, что это не в обычае, но выход Вельяминова на середину был так величав и так подействовал на боярский совет, что Дмитрию необходимо было еще до слов заслонить чем-то Тимофея Васильевича, И вот поднялся он и заговорил:
- Бояре и ты, владыко! - Голос сразу набрал мощь. Слова вырубались коротко, четко. - Вам ведомы мой нрав и обычаи. Памятно вам, что с божией, с вашей и митрополита, святителя Алексея, помощью заступил я престол великокняжеский, по дедине и отчине мне доставшийся. С той поры укрепил я великое княжение свое всем на радость. Не мы ли побили ворога? Не мы ли крепили землю? Не под вами ли держал я и держу ныне грады и веси? И любо мне, что отчину свою в русской земле я сохранил, а вас, слуг моих, такожде и детей ваших, всех любил, в чести держал, никого не изобидя.