"От великого князя русского к царю и патриарху. Послал есмь к вам Пимена. Поставите ми его в митрополита, того бо единого избрал на Руси и паче того иного ие обретох".
После писания все трое архимандритов и большой митрополичий боярин Юрья Кочевин-Олешинский погрозили толмачу пальцем и выдали из сундука покойного владыки гривну серебра.
К полудню над морем потянул снова веселый ветер, летевший из далекого Крыма. Боярин Юрья оставил святых отцов, вышел на палубу, глянул на Царь-град, совсем близко выступивший в ярком свете дня, вспомнил, что кроме сундука с серебром есть еще чистая хартия с печатью, под которую можно занять у ганзейских купцов десятки тысяч рублей серебра под великий рост и уломать патриарха Нила, вспомнил, что новый митрополит Пимен отныне в его руках, вспомнил, какие блага сулит в будущем веское слово первопастыря на Москве, вспомнил семью свою, двор, деревни и слободы, которых не мешало бы прикупить еще, вспомнил заносчивых, сильных бояр - вспомнил и пал на колени, на жесткие доски палубы и стал возносить молитвы богу, кланяясь куполам византийских соборов, воссиявших вдали золотом крестов.
* * *
До глубокой осени великий князь не получал никаких вестей из Царь-града. Правда, ко второму Спасу, прямо к помолу нового зерна, приехал на Москву купец сурожаиин Иван Ших. Поведал тот купец, как отловили его обоз в степи близ Дона, как отвезли в ставку Мамая и, приняв купеческие дары для великого темника, для угланооз и гарема, отпустили. Там Иван Ших и узнал, что митрополичье посольство было в ставке и было отпущено с миром на корабль. Больше Дмитрий не слышал ничего, и хотя понимал, что рано еще ждать возвращения посольства: Царь-град - не Серпухов и не Руза, но беспокойство все сильней овладевало великим князем.
И вот на исходе осени, на Михайлов день, ездил Дмитрий в Андроньев монастырь с небольшой свитой да с полусотней пасынков, коих он возлюбил после Рузы за их нероццовитость, а пуше за то, что от них меньше разговоров по Москве и на дворах больших бояр... Ехал он, умиленный виденьем новых икон, написанных монахом Андреем, совсем еще юным. Рядом были ближние бояре, но никто не молвил ни слова, хоть и предстоял совет. Вдруг на берегу реки показались конники. Скакали не рьяно, но смело, и это насторожило Дмитрия, тем более что конники те видели багряное корзно великого князя, а с дороги не сворачивали. Боброк уставил дальнозоркие глазищи и изрек:
- То - Шуба!
- Чего Акинфу надобно? - принахмурился Дмитрий, ничего доброго не ожидая от сей встречи.
- Ас ним зрю куица-сурожанина Козьму Ховрина со товарищи. - А помолчав, дополнил: - И Петунов Константин с ними.
- Чего это Акинф сурожан гонит на нас?
Акинф Шуба подскакал первым - только усы белесые, как у брата, Владимира Серпуховского, но вниз загнутые, тряслись страстно, будто отяжеленные важной новостью. И новость была. Немалая новость.
- Княже! Дмитрей Иванович! Беда на Поньтоком море изделалася: преставился святитель наш, митрополит Михаил!
"Вот оно, предчувствие беды!" - подумал сразу Дмитрий и после всех забыл! - опростал голову и перекрестился.
Дмитрий не сомневался в том, что это треокаянная десница коварного властелина Орды. Он еще летом прошлого года, как довели на Москву из Сарая, захватил в степи посольство Митяя в Константинополь и держал у себя. Есть у него неспешные, но страшные яды, коими, верно, отравлен был еще прапрадед Александр Невский, тоже умерший дорогой из Орды во Псков...
- Когда приключилось сие?
- В минувшем лете, княже! - выставился Козьма Ховрин.
Акинф Шуба, коему князь Серпуховской поручил довести до великого князя все известные от купцов подробности, ревниво перебил:
- На море стряслось то горе великое, в виду самого Царь-града, княже. Во Галате схоронен святитель наш...
- Чему посольство не вернулось на Русь? - строго спросил Дмитрий, усматривая в этом еще какие-то неприятности, и не ошибся.
- Посольство ко Царю-граду пристало. Купцы ре-кут, что-де была средь посольства того, как схоронили святителя, распря великая и Пимен Переяславский перетянул посольство на сторону свою. В чисту хартию со твоею, великой княже, печатаю вписали имя Пимена.
- Клятвопр.еступно и дерзновенно сие! - воскликнул Дмитрий и до боли прикусил губу.
- На другой хартии с печатью начертали долговую роспись и заняли под имя твое, великой княже, превелико серебра у тамошних купцов. Вот Костка Петунов, он самовидец дела того... Много ли, Костка, занято серебра в рост?
Константин Петунов, молчаливый купец-тугодум, ответил:
- Два на десять тыщ, сказывали мне в Царь-граде...
- Куда им столько? - спросил Боброк, видя, что Дмитрий побелел щеками и больше не в силах изречь ни слова: двенадцать тысяч!
- Серебрецо то они всучили самому патриарху и причту его, купиша тем серебрецом митрополичий клобук, белой, бесчестну Пимену.
- Где же пребывал в сей рок митрополичий боярин Юрья Кочевин-Олешинской? - повысил голос Боброк, будто Акинф Шуба, а не тот брадочес возглавлял посольство в Царь-град.
Акинф насупился, ухватясь рукой за отвисшие усы, сердито ответил:
- Меня, Дмитрий Иванович, там не было!
- Дьяволища косматые! Лизоблюды! А патриарх-от! Патриарх-от! Ему ли десницу марать посулом великим? Ему ли вершить дела презренные, на мзде творимые? Не-ет... Это не отец Сергий - вот свят человек, иные... неистово кричал Боброк. - Эко взыгрались, нечестивцы! С казною, с хартиями великокняжескими - то-то гульба была над гробом новопреставленного митрополита! У-у, прошатаи морские! Чего, княже, делать с ними станем, егда посольство на Русь вернется?
У Дмитрия скулы свело от сердца великого на слуг своих непутящих, на лживых и богопреступных. Особенно ненавистен был ему сейчас боярин Юрья Олешин-ский, его дурья манера чесать двумя руками сразу бороду и волосы на голове, его блудливая, неверная походка, как у кота-ворюги, - неверные шажки под округлым животом...
- Как прибудут на Русь, оковать и - на Двину!
Дмитрий тряхнул скобой волос на лбу, хлестнул коня и погнал его во Владимир, прямо на маковки церквей, на кресты, будто выраставшие из весенних, затучневших садов старинного града. "О Русь! Доколе же ты будешь поедать самое себя? Доколе?!."
10
Князева служба стала Елизару Серебрянику приедаться. Только вопьется в дело - скачут из Кремля... Однако на этот раз не тиун, не мечник, а сам большой воевода Боброк-Волынской послал его в ордынскую степь и был с ним ласков. Елизару и без наказа было ясно, что надобно выслушать степь и принести одну из двух вестей: готовится Орда к походу или отложила до нового года.
- Радеешь ли службою? - спросил под конец разговору Боброк.
- Радею, воевода! - ответил Елизар и отметил, как потеплели страшные очи большого воеводы.
Пречудные доспехи, меч и лук со стрелами предложил ему Боброк из княжего двора, но опытный Елизар опять избрал лучшую броню - монашеское одеяние. Загодя, простившись с домашними, вновь препоручив Ольюшку Лагуте и Анне, он явился на княжий двор, дождался темноты, переоделся в конюшне и тайно выехал за Москву. У старого Симонова монастыря придержал коня, постоял, не слезая с седла, будто поговорил с Халимой, упокоившейся за стенами, и погнал по Рязанской дороге в сторону Коломны.
"Эх, пропало бабино трепало-о!" - невесело подумал он, зная, что без столкновения со степняками ему не обойтись. Встреча в степи с кочевниками главная забота, только так можно вызнать что-то в загадочной Орде.
Утром он был в Коломне. Подивился на красоту новой церкви. Она уже предстала во всем величии стен, куполов, еще не осененных крестами, и была еще не очищена от лесов, но уже веяло от нее небывалым благолепием и неизреченной святостью. Отъехав к Оке, Елизар стреножил коня, дал ему попастись на молодой траве, а сам отвязал от седла каптаргак, наполненный едой, пожевал вяленного по-татарски мяса (наука Ха-лимы), похрустел присоленным сухарем и запил водой из Оки. Путь он наметил прямо на полуденную сторону через реки Протву, Осетр, вдоль истока Дона, через Непрядву и до Красивой Мечи. За этой рекой должны открыться степные и полустепные кочевья, это он знает хорошо: в этих местах он пробирался из полону, там же едва снова не попал в неволю и там же, на правом берегу Красивой Мечи, судьба послала ему Халиму...