У меня нет ясного связного впечатления о работе Горенштейна в кино – остался в памяти какой-то «пунктир». Большая часть того, что помню, так или иначе связана с творческим объединением, в котором я оказался. Поэтому лучше всего знаю отношения Горенштейна с Андреем Тарковским (я был редактором «Соляриса», сценарий которого писал Горенштейн; какие-то идеи и мотивы возникали у Тарковского, но реализовывал их в сценарии Горенштейн). Они при всей бросавшейся в глаза разнице характеров и темпераментов хорошо понимали друг друга, сблизились, даже стали вместе писать сценарии; один, по мотивам повести Александра Беляева «Ариэль», был очень хорош, жаль, что не был реализован. Впрочем, приносил мне его для чтения не Фридрих, а Андрей. Фридрих, видимо, почему-то считал, что это не та его работа, которую он должен мне показывать. О своих киноделах рассказывал редко. Я похвалил фильм «Первый учитель» Андрея Кончаловского, а он вдруг сказал, что то ли дописывал, то ли переписывал сценарий Бориса Добродеева. Нет, он совершенно не претендовал на часть отмеченного мною успеха ленты, не хотел уесть Добродеева, просто вспомнил, как было дело.
Довольно муторная, неприглядная история возникла вокруг двухсерийного сценария, который Горенштейн написал по просьбе режиссера Юлия Карасика. Сценарий дал мне не Горенштейн, я читал его, так сказать, по долгу службы в нашем объединении. Сценарий был посвящен второму съезду партии, на котором произошел раскол на «большевиков» и «меньшевиков», там возник много определивший потом в нашей истории принципиальный спор между Лениным и Мартовым. Здесь я должен для современных читателей сделать небольшое отступление, чтобы объяснить, почему тогда ленинская тема в кино и литературе выступила на первый план. Сейчас это нередко толкуют вкривь и вкось. Кинорежиссеры и писатели (разумеется, в меру честности и таланта каждого) пытались освободиться от уже изрядно прогнившей мифологии «Краткого курса», ленинская тема некоторым из них служила допускаемым после ХХ съезда разоблачением Сталина и сталинщины. Сценарий Горенштейна был хорош, вскрывал подлинную суть дискуссии между Лениным и Мартовым. Сценарий был принят нашим объединением, но затем стал тормозиться. Не исключаю, что его серьезность могла напугать Карасика, который говорил мне, что ему нужен сценарий острый, но проходимый, и совершенно не понимал, почему я высмеиваю эту маниловщину. Фридрих же полагал, что в истории с этим его сценарием не обошлось без каких-то интриг со стороны Шатрова: фильм «Шестое июля» по его сценарию, гораздо более близкому официозной мифологии, чем сценарий Горенштейна, снял Карасик. После этого Фридрих не мог спокойно произносить фамилию Шатрова, с нескрываемым раздражением говорил: «этот Шатров». Вообще словечко «этот» было любимым, наиболее часто употребляемым им, но выражало оно самое разное его отношение. Оно могло содержать, как в реплике о Шатрове, отстранение, даже презрение. Когда же он говорил о своей любимой кошке Кристе: «это животное», интонация была полна нежности – почти мурлыканье. Кошка занимала огромное место в его жизни, была объектом постоянных его забот. Когда он решил эмигрировать и занимался оформлением документов – надо было вписать в документы недавно родившегося сына, что было непросто, – он параллельно хлопотал о вывозе кошки, искал для нее подходящую корзину, приезжал к нам смотреть, не подойдет ли наша. В один из моих приездов в Берлин, когда я был у него, речь зашла о коте, заменившем отдавшую Богу душу московскую кошку, но все так же любимую им, и жена его Инна сказала, что о коте он думает больше, чем о сыне, и я понял, что союз их трещит по швам. Так оно и случилось – разошлись... А вот отрывок из его письма ко мне, свидетельствующий, что раздражение его жены явно носило не одномоментный характер. Он писал мне: «Я начал новый роман о коммунистической и посткоммунистической России. С корнями в недалекое, далекое и очень далекое прошлое. Без корней ничего не вырастет. Начал в марте. Но потом у меня случилось несчастье – умер мой кот, и я три месяца не работал».
Надо иметь в виду, что характер у Фридриха был тяжелый, динамитный, взорваться он мог каждую минуту и, случалось, на совершенно пустом месте. Помню, у нас в объединении обсуждалась то ли заявка, то ли сценарий на основе его рассказа «Старушки» (ничего из этого потом не вышло). Как часто бывало в подобного рода обсуждениях, говорили разное – дело и не дело, потому что каждый выкладывал, как бы он снял такой фильм. Но обсуждение было вполне доброжелательным, никто ничем не задел, не обидел ни Горенштейна, ни его рассказ (кстати, очень хороший), и вдруг он взвился и наговорил выступавшим много дерзостей и даже грубостей. Я ему сказал: «Что это с вами? Вы должны были поблагодарить за обсуждение и сказать, что подумаете над сделанными вам советами и замечаниями. Вот и все...» А он в ответ рассказал: «Знаете, со мной это случается. С меня снимали комсомольский выговор. Я должен был или промолчать, или сказать что-то округлое. И вдруг я услышал, словно это не я, а кто-то другой сказал: „А наш секретарь бюро негодяй“. Это потом мне выходило боком».