Занович оказался связующим звеном в цепи политических авантюристов. На одном ее конце находилась жаждавшая российского престола самозванная «Елизавета II», а на другом — восседавшая на этом престоле Екатерина II, тоже в сущности самозванная «внучка» Петра Великого и «племянница» Елизаветы Петровны, именем которых обосновывала свои права, которых не имела.
Самозванцы типа «княжны Таракановой» и Степана Зановича, спекулируя на всем, что подворачивалось им под руку, включая и имя Петра III, не имели ничего общего с социально-утопической легендой о «третьем императоре». Далекие от интересов народа, уповавшие на случай, не гнушавшиеся ни откровенным обманом, ни денежными вымогательствами, эти «люди удачи» не были «истинными» самозванцами. Они, если можно так выразиться, были лже-самозванцы.
Критерий отделения «ложного» от «истинного» в народно-утопическом самозванчестве был и сложен, и прост. Народные массы связывали свои надежды с теми, кто, приняв имя определенной исторической личности, воплощал их надежды на победу над социальным злом и отвечал представлениям о социальной справедливости. Именно поэтому приняла черногорская вольница Степана Малого, сумевшего провести ряд просвещенных преобразований и оставившего добрую память о себе как о справедливом, хотя и строгом правителе. Именно поэтому поддерживала разноязыкая масса «Петра III»-Пугачева в России. Пожалуй, было это удачно сформулировано в секретном до-ношении Казанской губернской канцелярии 24 июля 1774 г. Здесь, в частности, подчеркивалось, что «в Казанском уезде во многих жительствах уездные обыватели, слепо веря по зловымышленным упомяненного злодея и бунтовщика обольщением, главнейшие: в даче льготы в податях и в небране рекрут, а помещичьим людям и крестьянам — воли; льстяся сею надеждою и так безрассудно присоединились в скверное того злодея скопище» [87, с. 157]. Едва ли составитель доношения отдавал себе отчет в том, что изложил не только программу-минимум повстанцев, но и наметил важнейшие элементы критерия «истинности» крестьянского «царя».
Будучи одним из вариантов избавительской металегенды, в России, где она зародилась, и в других странах, где она адаптировалась, легенда о Петре III отразила социально-утопические мечтания непривилегированных слоев населения. Мечтания эти — в первую очередь плод эволюции крестьянской мысли. Они возникли не сразу, а складывались по мере расширения массовой базы и радикализации программных требований социально-утопического самозванчества. В России той эпохи это проявлялось наиболее полно у пугачевцев: после уничтожения крепостничества и истребления помещиков — «вредителей империи и раззорителей крестьян», как говорилось в манифесте 28 июля 1774 г., — «всякой может возчувствовать тишину и спокойную жизнь, коя до века продолжатца будет» [64, с. 47]. Точно так же освобождение народных (крестьянских) масс от социального, а равно и от национального угнетения составляло центральную идею черногорского варианта (и практической деятельности Степана Малого) и чешской легенды. При всей неясности, расплывчатости представлений о желанном идеале заложенные в них мечты о земле и о воле закрепляли извечную и стихийную тягу к «общежитию свободных и равноправных мелких крестьян» [91, с. 211].
Возлагая надежду на «доброго», «истинного» монарха (царя, императора, принца и т. п.), народное сознание в данном случае символом выбрало имя Петра III. Выбор не был случайным и не объяснялся лишь тем, как порой считается, что император на престоле пробыл недолго, не успел «примелькаться» и «остался как бы абстрактной алгебраической величиной, которой можно было при желании дать любое конкретное значение» [168, с. 38]. Несомненно, подобные резоны сыграли свою роль. Но не только они. Ведь, например, Иван Антонович в народном сознании обладал не меньшими шансами на идеализацию. Он не только пробыл на престоле недолго, но и последующую жизнь провел в заключении; о его существовании и правах знали, и не только втайне поговаривали, но предпринимали попытки его освобождения. Условия для мифологизации Ивана Антоновича, таким образом, создавались. С точки зрения народных представлений, при нем было «лучше», он пострадал от «бабьего правления», стал «мучеником», а смерть его окружала тайна. И, как мы видели, в 40—50-х гг. XVIII в. такая мифологизация уже намечалась. Все же фактом устойчивого народного самозванчества образ Ивана III (тоже, между прочим, «третьего императора») не стал. Дело, следовательно, не только в кратковременности пребывания центрального персонажа избавительской легенды на престоле. А иногда и вовсе не в этом.