Давно уже у многих литературоведов, да и у читателей «Капитанской дочки» недоумение вызывает благостный образ Екатерины II, появляющийся в последней, заключительной главе повести. Казалось бы, образ этот вступает в противоречие с оценками, которые давал сам же А. С. Пушкин в других случаях, например в «Заметках по русской истории XVIII века». Сопоставляя позитивные и негативные стороны царствования Екатерины, он писал, что «со временем история оценит влияние ее царствования на нравы: откроет жестокую деятельность ее деспотизма под личиной кротости и терпимости, парод, угнетенный наместниками, казну, расхищенную любовниками, покажет важные ошибки ее в политической экономии, ничтожность в законодательстве, отвратительное фиглярство в сношениях с философами ее столетия — и тогда голос обольщенного Вольтера не избавит ее славной памяти от проклятия России» [133, т. 11, с. 15–16]. Сильные, темпераментные слова. И в основе своей справедливые.
Интересную попытку разобраться в подлинном смысле заключительной главы «Капитанской дочки» предприняла в 1937 г. М. И. Цветаева. Талантливейший мастер, она выявила главное: в основе пушкинской трактовки образной системы не только этой главы, но и повести в целом лежало психологическое противопоставление самозванного «Петра III» коронованной императрице. «На огневом фоне Пугачева — пожаров, грабежей, метелей, кибиток, пиров — эта, в чепце и душегрейке, на скамейке, между всяких мостиков и листиков, представлялась мне огромной белой рыбой, белорыбицей. И даже несоленой. (Основная черта Екатерины — удивительная пресность. Ни одного большого, ни одного своего слова после нее не осталось, кроме удачной надписи на памятнике Фальконета, то есть — подписи. Только фразы. Французских писем и посредственных комедий. Екатерина II — человек — образец среднего человека)», — так видится эта антиномия М. И. Цветаевой [157, с. 382–383].
Задаваясь вопросом: «Любит ли Пушкин в „Капитанской дочке" Екатерину?», М. И. Цветаева отвечает: «Не знаю. Он к ней почтителен… Но любви — чары в образе Екатерины — нет. Вся любовь Пушкина ушла на Пугачева… Екатерина нужна, чтобы все „хорошо кончилось"». Верно, почти верно, кроме последней фразы. Действительно, все кончилось. Но так ли уж хорошо? И для того ли «нужна» Екатерина? Разумеется, художественное произведение — не научное исследование. То и другое создается по разным законам. И все же свое подлинное отношение к своим героям, так сказать, уже за пределами художественной ткани повести А. С. Пушкин сумел высказать. Сделано это в ремарке «издателя», т. е. самого автора.
«Здесь прекращаются записки Петра Андреевича Гринева», — пишет он, а далее скороговоркой («из семейственных преданий известно») сообщает: в конце 1774 г. Гринева освободили, он присутствовал на казни Пугачева («который узнал его в толпе и кивнул ему головою»), а «вскоре потом» женился на Маше. А дальше? «Потомство их благоденствует в Симбирской губернии. — В тридцати верстах от *** находится село, принадлежащее десятерым помещикам. — В одном из барских флигелей показывают собственноручное письмо Екатерины II за стеклом и в рамке» [133, т. 8, ч. 1, с. 374].
Повторим еще раз: это не историческая летопись, речь идет о литературных персонажах. И ничего отдаленно похожего не то что на любовь, но и на почтительность к императрице. Это скрытая, но, наверное, понятная для читающей и мыслящей публики пушкинских времен издевка над великодушием «матери отечества». В самом деле, что сделал для дворянина Гринева крестьянский «Петр III»? Спас жизнь ему и его невесте. А какими милостями одарила их императрица? «Собственноручным письмом», красующимся под стеклом, да деревней, кроме Гриневых принадлежащей еще девяти помещикам. И где?! В Симбирской губернии, помнившей пугачевскую вольницу.
Сплошные намеки и аллюзии… Они переносили читателя из мира придворного лицедейства, неверного и показного («Вы, я чай, и ступить по-придворному не умеете», — говорит старуха-хозяйка, проведав, что Машу требуют к императрице) в мир простых, но искренних отношений, восходивших к стихии народной культуры.