В этом «низовом» мире царили свои нормы и представления. И самозванец являлся их живым воплощением, символом добра и справедливости. Необязательно тот человек, который принимал на себя эту роль, но человек-образ, человек-персонаж, тот самый пленник легенды, о котором мы говорили. Вопрос о том, верили или не верили в народе, что перед ними настоящий «Петр Федорович» — вопрос второстепенный, а для народного сознания той эпохи и искусственный. «Он для тебя Пугачев… а для меня он был великий государь Петр Федорович», — сердито (по словам А. С. Пушкина) отвечал один из современников пугачевщины [133, т. 9, ч. 1, с. 373]. Одни верили, другие хотели верить, третьи знали правду, но скрывали ее, полагая укрепление веры остальных полезным для дела. Это было предметом не трезвого научного анализа, а проявлением социальной психологии массового народного сознания, земного по своим причинам и побуждениям, но утопического по способам достижения желанной цели.
На передний план выходило ожидание избавителя, бывшее сродни ожиданию христианского Мессии. Сближение неслучайное, поскольку бытовая религиозность составляла важнейшую часть народной культуры, хотя, подчеркнем это, отнюдь не исчерпывала собой ее содержания. Мы видели, что собственно вероисповедные моменты, как и моменты национальные, в народном самозванчестве центрального места не занимали. И в антифеодальных движениях, особенно в России, рука об руку с христианами различных конфессий могли участвовать и представители других религий.
Но, не преувеличивая роли конфессионального фактора, нужно признать, что легенда о Петре III была воплощением социально-утопических представлений прежде всего христианских народных масс. Из христианского вероучения черпали они многие не только моральные, но и сюжетные постулаты, входившие в блоки избавительской мета-легенды. С этой точки зрения, ожидание избавителя напоминало известную картину Александра Иванова «Явление Христа народу». Но лишь в самом общем плане и отчасти. Ведь если Мессия христианского учения некогда уже пришел и принял мучительную смерть ради спасения человечества, то Мессию народного все время ожидали с той же исступленной верой, сила и прочность которой при появлении очередного самозванного «избавителя» зависели от множества побочных, привходящих обстоятельств. Но было и другое, еще более существенное отличие этой народной утопической контрверы в чудо.
Христос на домогательства сатаны кротко ответствовал: «Не искушай Господа Бога твоего». Но самозванец — не богочеловек. Он был вынужден, обязан искушать окружающих чудом: укреплять веру уверовавших, вселять веру в сомневающихся, обращать к себе колеблющихся. Но тщетно. Ибо желаемая подлинность в действительности была мнимой, а рисовавшаяся в умах шедших за ним утопия будущего — иллюзорной. И тогда искушение чудом обретало собственную противоположность: чтобы сохранить и задержать чары массового сознания, самозванный избавитель не мог не карать тех, кто в вере ему отказывал, вплоть до физической расправы с ними, если обретал к тому силу и возможность. Это был причинно обусловленный, неизбежный и трагический для самого носителя легенды тупиковый исход искушения чудом утопии: самая прекрасная иллюзия, оставаясь в рамках иллюзорного восприятия живой действительности, превратиться в реальность не могла.
При всем различии жизненного опыта и уровня образованности тех, кто надеялся на чудо «сверху» или «снизу», финал просветительской концепции «философа на троне», финал легенды о Петре III, а равно и финал жизни самого прототипа этой легенды, стали суровой проверкой прекраснодушных мечтаний. Едва ли не первым, кто ясно понял это, был А. Н. Радищев.
Прямо ссылаясь в своем знаменитом «Путешествии из Петербурга в Москву» (главы «Едрово», «Хотилов») на пример Пугачева, А. Н. Радищев отрицал лозунг, народного самозванчества, противопоставив ему идею народной республиканской революции. В главе «Тверь» он писал:
Екатерина II по-своему была права, назвав А. Н. Радищева «бунтовщиком хуже Пугачева». Он и в самом деле был «хуже», страшнее для царизма. Ибо, не сводя дело к оценке плохих или хороших качеств самодержца, он отрицал монархическую идею как таковую.
В «Письме к другу, жительствующему в Тобольске» он заявлял, что Петр I был бы по-настоящему велик, если бы утвердил «вольность частную». Но как раз это, продолжал он, и невозможно, ибо «нет и до скончания мира примера может быть не будет, чтобы Царь упустил добровольно что-либо из своей власти, седяй на Престоле» [135, с. 151].