В частности, Ж.-П. Сартр драму реального социализма попытался истолковать не этнографически — как русскую драму, а онтологически — как принципиальное столкновение идеи с косной действительностью, искажающей чистоту первичного замысла. Вместе «со смертью Бога» у Сартра случилась и смерть внешнего материального мира: отныне в нем не проглядывает высший замысел, не содержатся никакие онтологические гарантии. Внешний мир становится абсурдным, но это не служит алиби нашему бездействию. Обязанность человека — осуществлять свой мироустроительный проект, невзирая на потерю высших метафизических гарантий, связанных с сопричастностью самого мироустройства нашим светлым чаяниям.
Фундированность (оправданность) наших идей предопределена не онтологически, а антропологически: мы остаемся верны своему проекту не потому, что осуществимость его обещана самой структурой мира, а для того чтобы спасти свою душу в абсурдном мире. Сартр тем самым проливает свет на загадочную, одинаково свойственную французам и русским, болезнь «идеологического фундаментализма», которому атеисты подвержены сильнее, чем верующие. Верующий может уповать на Бога и не торопить ход истории, но атеисту не дано этого утешения — отсюда его специфическая тревога и «нетерпение сердца».
Последний раз это революционное «нетерпение сердца» французы ощутили в майско-июньские дни 1968 года — во время знаменитого молодежного бунта. Бунтующие студенты, совсем по Сартру, решили не считаться с действительностью в соответствии с тезисом «будьте реалистами, требуйте невозможного!». Они отвергли политическую экономию в качестве революционной теории, ибо она ссылается на объективные предпосылки революции и тем самым посягает на нашу свободу творчества в истории.
Можно сколько угодно осуждать утопизм и экстремизм взвихренной студенческой Сорбонны, но сегодня, кажется, уже ясно, что это была последняя попытка сохранить универсалии модерна, объединив «новых левых» всего мира в единстве посткоммунистического и посткапиталистического порыва. «Новые левые» и на Востоке, и на Западе видели единый мир, лежащий во зле, страдающий одними и теми же пороками, тоталитарный и репрессивный. Формы этой репрессии на капиталистическом Западе и на коммунистическом Востоке различались, как различаются прямой террор и манипулятивная промывка мозгов. Но назначение ее одно и то же: отбить у нас охоту к великим освободительным проектам, заставить уважать статус-кво.
В то время как капиталистический Запад и коммунистический Восток вели «холодную войну» друг с другом, «новые левые» исполнены были решимости снять это фальшивое единоборство двух форм «единого тоталитарного общества» и противопоставить ему новый единый посттоталитарный проект. В этом стремлении «новых левых» ощущалась энергетика давнего освободительного импульса, которым было отмечено зарождение модерна.
В этот самый момент и последовала постмодернистская реакция. С одной стороны, наметилась стратегия культур-антропологического или этнографического истолкования «русского коммунизма». Взаимную тираноборческую солидарность вольнолюбцев Запада и Востока решили подменить снобистским презрением благополучного Запада к «странно незадачливому» и чужеродному коммунистическому Востоку. А для этого требовалось объявить тоталитаризм национальной русской болезнью.
С другой стороны, стратегия состояла в том, чтобы вообще раз и навсегда охладить революционное воображение создателей каких бы то ни было освободительных проектов, объявив историческое проектирование в принципе устаревшим. Если выше мы говорили о постмодернистском разрушении единого Большого пространства, замененного «мозаикой культур», то здесь речь идет о разрушении Большого исторического времени, стягивающего начало и финал человеческой драмы на Земле.
Атеистический экзистенциализм как последнее самовыражение модерна, даже объявив внешний мир абсурдным, оставлял свой шанс упрямым вольнолюбцам, вышедшим из Просвещения. Он требовал от них верности своему проекту, невзирая на молчание внешнего мира, после смерти Бога переставшего нас обнадеживать.
Теперь постмодернисты объявляют любые исторические проекты несвоевременной наивностью и самомнением. Вместо истории, пронизанной Генеральным планом — единым проектом освобождения, мы получаем бесчисленное множество разнонаправленных «историй», на самом деле являющихся скороспелыми однодневниками. Отныне человеку предоставляется право жить сиюминутным, не обременяя себя большими целями. В этом, собственно, и состоит новейший либерализм, освобождающий человека от бремени исторической ответственности и связанной с нею жертвенности. Либералы постмодерна утверждают равнозначность любых отрезков времени и предлагают нам погрузиться в их мозаику, оставив всякие заботы о смысле и направленности социального времени.