Постепенно маршруты их встреч расширились. Первые их прогулки кружили около Ленинского проспекта и завершались в одном из кафе либо походом в кино, где Федор Анатольевич изредка невинно сжимал Надину руку, а она вырывала ее резким движением и советовала ему вести себя соответственно возрасту и положению в обществе. Часто они забредали в Парк культуры имени Горького и шлепали по грязным серым аллеям, проникаясь взаимной неприязнью.
Но уже наплывала весна и небо над Москвой все чаще пронизывало теплое солнце. Уже город потек ручьями и с карнизов нависли огромные пласты подтаявшего снега, грозящие прохожим неминучей бедой. Веселые бодрые люди в казенных полушубках огораживали дома веревками и с гиканьем и громкими ругательствами сбрасывали с крыш на тротуар лавины снега. Перед входами в метро разверзлись глубокие и непроходимые лужи. Грязная вода неведомо как просачивалась в автобусы, подъезды домов, в солидные государственные учреждения. Город расклеивался и сочился по швам весенней жижей. Эпидемия гриппа, как смерч, ворвалась со стороны Великобритании, и провизорши забелели марлевыми повязками. Во внутренние дворики выползали погреться на солнышке старики и старушки, которых все успели позабыть за долгие зимние месяцы. Они и сами не сразу узнавали друг дружку, то и дело слышалось: «Это не ты ли, Пелагея?!» — «Я, мать моя, кому же боле быть? Кажись, слава богу, перезимовали!» — «Теперь будем жить!» — «Теперь будем!» По утрам воздух баламутили вопли вернувшихся на родину птиц и недовольное карканье никуда не улетавших ворон и галок, с презрением глядящих на новоявленных нахлебников. Белые от позднего снега аллеи за один день проседали и выставляли наружу островки земли с пожухлой прошлогодней травкой. Бродячие псы выли от радости, учуяв массу отлежавшегося и упревшего за зиму, но вполне съедобного гнилья. Молодые лихие парни бродили по тротуарам с непокрытыми головами и в легких плащах.
Все текло, журчало, булькало, перекликалось, неистовствовало — вступая в светлый праздник обновления. Город наполнялся новыми резкими запахами и звуками, распахивал окна, стремительно сбрасывал на асфальт опостылевшую зимнюю кожуру. Грязь установилась повсюду невообразимая — липкая, холодная, — но и в ней таилось обещание скорой праздничной чистоты. Она не давила, как осенью, а заставляла шагать быстрее и дышать полной грудью.
Теперь Федор и Надя, взбудораженные общей суматохой, возбужденные непонятными предчувствиями, забирались в самые отдаленные районы, туда, где прежде никогда не бывали. Кинотеатры и кафе были забыты. Москва сама по себе была прекрасна и не имела границ. Только надо было ее понять и полюбить. Равнодушным и невнимательным она открывалась неприглядной стороной, запугивала их шумом, вечной коловертью, серыми красками; зато любящим легко доверяла свои тайны. В общем, она была ребячлива и неопасна.
Федор Анатольевич любил Москву и преклонялся перед ней так, как умеют любить и преклоняться не коренные москвичи — с трепетом и благодарностью, без чванства. Надя Кораблева, родившаяся в столице и потому мало ее понимавшая, была благодарной слушательницей. Москва слишком многолика, объяснял Пугачев, в ней отсутствует цельность, которую в иных городах можно уловить с первого взгляда. Многих, ленивых сердцем, это отпугивает и ошеломляет. Даже образованные люди далеко не всегда способны оценить ее струящуюся прелесть. Но, однажды постигнув красоту Москвы, человек уже никогда не разочаруется в ней, не охладеет к ней. И чем пристальнее он будет вглядываться в удивительный город, тем крепче станет его любить. Впоследствии, говорил Пугачев, если судьба представит тебе жребий попутешествовать по белу свету, то где бы ты ни очутился, какие бы дивные зрелища ни поразили твое воображение, — вдруг неизбежно тобой овладеет смутная мысль, что все это ты уже видел когда-то там — в Москве. Ты не вспомнишь ни места, ни времени, ни настроения, но страстное желание вернуться скрутит твою душу печалью.
— Странно, — говорила Надя, — что я никогда не думала так, хотя Москва моя родина.
— Ничего странного. Ты — дочь Москвы, а дети редко понимают своих родителей.
— Мне кажется, ты преувеличиваешь, Федор. Есть много чудес на свете, которые неповторимы.
— Ты не покидала Москву надолго. Когда это случится, ты поймешь, о чем я говорю.
Ветреный апрель загонял их в узкие улочки, изматывал, часто они теряли направление и блуждали, как в лесу, но считали ниже своего достоинства спрашивать дорогу. Это были чудесные прогулки, и они сближали их. Отношения выровнялись и потеряли мучительную нервозность. Размытые очертания будущего больше не беспокоили Надю. Сегодня ей было хорошо, так какая разница, что будет завтра. Ни разу они не заговаривали о своих чувствах и не пытались больше выяснить, почему, собственно, оказались вместе, почему до изнурения бродят по Москве, почему с тайным напряжением избегают прямых взглядов и слишком тесных соприкосновений. Все это хотя и было важно, но не имело сиюминутного значения, могло подождать. Надя ловила себя на том, что стала не так усердна в занятиях, совсем не трепещет приближающейся сессии, а на сокурсников поглядывает с каким-то тайным превосходством.