Пугачев мыкнул что-то невразумительное.
— Конечно, что спрашивать. Они же согласовали с тобой запрос, — в тоне Лаврюка была какая-то слабость, какое-то непонятное брюзжание. — Я бы тоже иногда, кажется, махнул бы куда-нибудь подальше. Все заново — это прекрасно. Это как второй раз родиться.
— Так и махните, — присоветовал Пугачев.
— Не зовут, — Лаврюк усмехнулся, точно проглотил резинку. — Не зовут, Федор. Да и поздно мне. Тебе, пожалуй, не поздно, а мне — тю-тю! Ушло времечко, прозевал. Что же, пиши заявление, товарищ Пугачев.
— Вряд ли я куда уеду, — нерешительно произнес Пугачев. — Или вы считаете, что в отделе я не нужен? Тогда…
Кирилл Кириллович по-юношески легко поднялся с кресла, в глазах его заблестело воодушевление, которое трудно было объяснить единственно словами Пугачева:
— Голубчик, Федя! Буду откровенен. Мы давно работаем вместе, и я знаю тебе цену… Были тяжелые годы… да, целые годы, когда мне казалось, что тебе лучше уйти. Поверь, я думал так, потому что невыносимо было наблюдать, как молодой талантливый человек день за днем опускается, теряет свое лицо, превращается в обыкновенного заурядного человеконенавистника. Помочь тебе никто не мог, ты не принимал помощи. Да и как поможешь? Чем?.. Я рассуждал, что в новой обстановке, среди новых людей тебе будет легче… Так было, и я откровенно об этом говорю. Но теперь я очень не хочу, чтобы ты уходил из отдела. Именно теперь.
— Что же, я переменился?
— Да, буквально за последние недели. Это все заметили, не я один. В тебе снова возник интерес к работе, к жизни. Ты стал прежним, Федор. Я старше тебя, у меня есть опыт, я не ошибаюсь. У тебя другое лицо, другая походка. Наконец, за этот месяц ты внес три предложения, которые — опять прости! — стоят всей твоей несостоявшейся диссертации…
Пугачев слушал растерянный.
— Поверите ли, — сказал он в порыве искренней благодарности, — я и сам чувствую какой-то приток сил. Знаете, очень хочется что-то утвердить собственное. Это не тщеславие, нет. Я им никогда особенно не страдал. Работать хочется по-настоящему, черт побери!
Провозгласив это, Пугачев тут же ощутил неловкость, почти стыд за свою неуместную откровенность.
— Отказываюсь! — сказал он радостно. — Никуда не поеду, ни в какой Федулинск.
— Правильно, — Лаврюк облегченно завалился обратно в кресло. — Мы еще, Федя, тут попляшем, у себя дома. Мы еще устроим собственный фейерверк. Дай только срок…
Последнюю фразу Лаврюк выдавил как мольбу, как заклинание. Под глазами у него плавились синеватые глубокие тени. Ему нужен был срок, больше он ничего не требовал и не желал. А сроку у него, видимо, оставалось не слишком много.
Ближе к вечеру Пугачеву позвонила Надя и напомнила, что они собирались на чешскую выставку на ВДНХ.
— Надя, я не могу, — неожиданно для себя ответил Пугачев. — Я должен… в общем, побыть с Алешей.
И Надя не обиделась.
— Чудесно, мне тоже нужно подтянуть кое-какие хвостики… А на выставку в воскресенье пойдем. Втроем. Да?
— Спасибо! — пробулькал в трубку Пугачев, оглядывая сотрудников шальными глазами. — Наденька, спасибо!
С Алешей он как в воду глядел. Пора, давно пора было ему потолковать с сыном. Открыв его дневник (впервые за полторы недели), Федор Анатольевич ахнул. Ахнул — в прямом смысле, издал звук «Ах-рр!». Представьте, он вошел в квартиру еще полный воспоминанием о Надиной деликатности (предположения иного свойства он тщательно отгонял), поцеловал милое, родное улыбающееся личико сына, спросил: «Как дела, разбойник?» — на что получил юмористический ответ: «Голова еще цела», — весело потребовал дневник, напевая сквозь зубы «Ох, полным-полна коробушка», присел к столу, принял из рук сына дневник, подмигнул ему, и… — одна страница была наискось пересечена надписью красными чернилами: «Родители! Займитесь воспитанием своего сына!!!» — с тремя восклицательными знаками. Справа, там, где отражался сегодняшний день, скромная синяя строчка: «Ваш сын третий раз сорвал урок литературы!» В графе отметок — одна пятерка, две тройки и кол с жирным минусом.
— За что кол? — спросил Федор Анатольевич, издав свое «Ах-рр».
— Ни за что, — ответил Алеша. — Я ей сказал, что басня неинтересная. А она поставила кол. Это неправильно. Ведь басню я знал наизусть.
— Какую басню!
— Про волка.
— Ну?
— Он разговаривал с ягненком, а потом его сожрал.
— Ну?
— Зачем ему было так долго разговаривать с ягненком? Он бы его сразу съел.