Пугачеву нравилось, что он способен отвлеченно рассуждать, собственные мысли убаюкивали его, и он не сознавал, что находится попросту в полубредовом состоянии. Ему вдруг почудилось, что едет он в электричке по какой-то надобности, а не просто так; никто и ничто его не мучит, надо только напрячься и вспомнить, зачем он едет.
Напротив, на скамейке покачивалась бабка с двумя чемоданами и молодой человек с последним номером толстого журнала. Молодой человек как уткнулся в Москве в журнал, так еще, кажется, ни разу не поднял глаз. Бабка жевала бублик. Федору Анатольевичу нестерпимо захотелось выяснить, что с таким самозабвением читает молодой человек. Он долго крепился, не выдержал:
— Вы что, простите, читаете, юноша?
Тот не удивился, любезно протянул журнал:
— Вот повесть, понимаете ли, фантастика. Чушь собачья, а не оторвешься.
— Фантастика, как же… — задергался Пугачев, будто больше всего на свете ценил фантастические повести. — Иной раз ночь не спишь, так забирает.
— Именно, — улыбнулся юноша, — а утром на работу.
Они весело, с пониманием оглядели друг друга, а бабка на всякий случай потеснее придвинула к себе чемоданы.
На какой-то остановке Федор Анатольевич вышел наугад. Это была маленькая подмосковная станция с двумя платформами и деревянным, окрашенным в зеленый цвет станционным домиком. От станции тянулись в разные стороны две дороги: одна, шоссейная, уводила к расположенному неподалеку двухэтажному поселку, другая, утоптанная широкая колея, тянулась мимо водокачки к лесу. Пугачев быстро зашагал по ней и вскоре очутился в сосновом бору, сплошь изрезанном протаявшими до земли лыжными тропами. Он сел на какой-то пенек, закурил и задумался.
В лесу было тихо и мокро. Шум станции и поселка не долетал сюда. Воздух пах свежей сыростью, повсюду темнели мокрые проталины, и с черных деревьев сочилась влага. Эта сплошная сырость, проникшая в него от земли, вытеснила, выхолодила горячку его воспаленного воображения.
«Зачем я сюда забрался? — подумал он в недоумении. — От кого спасаюсь? Что за чертовщина? Подумаешь, приехала взбалмошная женщина, куролесит, важное дело. А ты сразу размяк и ищешь щель, как таракан… Стыдно! Конечно, Клара все изгадила, все поломала, но жить-то все равно надо. Надо работать, воспитывать Алешу. А вот возноситься под облака не стоит. Ишь ты, возмечтал о Наде. Мало тебе своей поломанной судьбы, захотел и ей поломать. Ей-то за что, бедной девочке? Она почему должна участвовать в этой пошлой комедии? Подлец ты, Феденька, обыкновенный подлец. И ведь знаешь, всегда знал, что не подходит она тебе, вернее, ты ей не подходишь, изжеванная мочалка.
Откуда же в тебе такое: понравилось — значит, надо побыстрее прибрать к рукам. Захапать! Откуда вообще это свинство в человеке? И чем я лучше Клары?»
Ему не было ни грустно, ни легко от этих мыслей — никак. Только сырость подбиралась все выше, к горлу. События и переживания последних дней представились теперь далекими, оставшимися где-то на станции и будто не с ним происходившими. И Клару он больше не боялся, ничего не боялся. Произошло так, что, идя по лесной тропинке, он как бы отделился от себя прошлого, ускользнул от себя, и стало на свете два Федора Пугачева. Тот, который суетился и обмирал от страха, бился в любовной трясучке там, в Москве, был омерзителен, а этот, новый, сидящий с сигаретой на влажном пне, был пуст и неинтересен; оценивала же обоих Пугачевых какая-то нейтральная личность, существующая сама по себе.
Собственно, эта уцелевшая часть его личности и была единственным Пугачевым, властным над временем и обстоятельствами. С ее помощью он подвел итог, который оказался неутешительным.
«Все, что ты ценил прежде в себе, — подумал он, — все, чем гордился и считал важным — свой ум, умение понимать людей, — все это шелуха, самообман и гроша ломаного не стоит. На самом деле ты, Пугачев, предельно хилый нравственно, со средними способностями человечек, склонный к истерии, тайно агрессивный. У тебя есть единственный шанс самооправдаться — это начать жить заново, с голого места, вот с этой мокрой просеки. И это возможно, потому что умирает человек один раз, а рождаться может столько, сколько захочет, сколько хватит у него напора. Одну жизнь ты прожил скверно и исчерпал себя — попробуй начни другую».
Он курил третью сигарету, отсырел насквозь, грудь и спину окатывали волны озноба. Впервые он наблюдал, как в лесу начинаются сумерки. Темнота опускалась не сверху, а поднималась от земли, словно кто-то могучими усилиями выдавливал ее из широких проталин. Ему не хотелось покидать эту мокрую чудную тишину, не хотелось возвращаться в город, где его подстерегали одни неприятности. Но и сидеть на пне до полного окочуривания он не собирался. Безмятежная улыбка не сходила с его губ, пока он добирался до станции, и с этой же неподвижно-странной сырой улыбкой он подошел к кассе. Кассирша быстро вернула его в реальный мир.