Выбрать главу

— Не спишь, маленькая?

— Папочка, что самое главное в жизни?

— Самое главное, малыш, вовремя ложиться спать.

— А главнее этого ничего нет?

— Пожалуй, что нет.

— Папа, правда же, человек ничего не может знать про себя? А когда ему кажется, что знает, он скорее всего попадает пальцем в небо.

— Это правда, — сказал отец, — но не вся.

— А какая вся?

— Вся правда в том, что ты выросла и ищешь у меня не ответа, а сочувствия.

— Да, папа. И ты сочувствуешь мне?

— Все проходит, Надя. К сожалению. Но что бы ни случилось — береги себя.

— От кого, папа?

— Тебе виднее. От всего. От легких соблазнов и скорых решений.

— Это ты наставляешь меня на путь истинный?

— Я бы не хотел увидеть тебя несчастной.

— Нет причины для беспокойства, папа.

— Правда?

— Святой истинный крест!

Павел Павлович поправил у дочери одеяло, аккуратно подоткнул его, пожелал спокойной ночи и удалился. «Вряд ли будет у меня спокойная ночь», — засомневалась Надя и сию секунду уснула, будто упала в синюю прозрачную глубину. Она спала и видела легкие, радостные сны без очертаний и лиц…

5. НИКОГДА НЕ УЗНАЕШЬ, ГДЕ НАЙДЕШЬ, ГДЕ ПОТЕРЯЕШЬ

У Пугачева в феврале должен был быть отпуск по графику, но он его не взял, а получил компенсацию. Пообносились они с Алешей, и деньги были нужнее отдыха. «Да и какой там особый отдых могу я себе устроить, — прикидывал Федор Анатольевич, — когда жизнь моя и так сплошной отдых».

После знакомства с Надей Кораблевой — вполне вероятно, что это было простое совпадение, — стылая хмарь, так долго тяготившая Пугачева, начала быстро таять, и он все яростнее ощущал никчемность своего нынешнего существования. Колокольчик времени, прежде всегда подгонявший его и на огромный срок умолкнувший, вновь потихоньку начал позванивать у него над ухом. Долгими вечерами, когда Алеша уже мирно посапывал в своей кроватке, Федор Анатольевич в бездействии просиживал на кухне за столом — одинокий, трезвый, — прислушиваясь к каким-то новым своим ощущениям. Он был как безнадежный больной, у которого миновал кризис, но он настолько ослабел от затяжной болезни, что никак не решается поверить в возможность выздоровления. Мозг освобождался от пьяного мрачного отупения, и Пугачев заново впитывал аромат и разноцветье мира.

«А что, еще совсем не поздно, — думал он. — Мне тридцать четыре года. В этом возрасте можно начать с пустого места и многое, многое успеть».

С отвращением оглядывался он теперь на прожитые без смысла дни, наполненные винными испарениями, истериками, и не мог отыскать себе оправдания.

«Депрессия, — морщился он, щипая подбородок. — Не депрессия, а обыкновенное свинство. Опустил себя до уровня скота и рад. Это, брат, легче всего — опуститься и замереть».

Мысли эти были просты, как тезисы из школьного пособия по обществоведению, и, разумеется, они и раньше не единожды приходили ему в голову, не могли не приходить, и эти, и другие, посложнее, — но раньше они не задевали самолюбия, для них не было почвы, и эти верные бодрые мысли гибли, не успев прорасти и дать плоды.

Несколько раз он приближался к кабинету Кирилла Кирилловича Лаврюка, заведующего отделом, но воскресшая гордость мешала ему войти и начать деловой разговор. И все-таки однажды он решился и вошел. Лаврюк сидел за своим столом и пил чай из самодельного стакана. Таких стаканов, нарезанных из колб, в отделе было пруд пруди. Лаврюк протянул руку и приветливо закивал. Пугачев видел своего заведующего каждый день, но сейчас как бы разглядел свежим зрением и пожалел преждевременно одряхлевшего, унылого человека, который, стесняясь того, что его застали за столь неслужебным занятием, резко отодвинул стакан, налив на стекло желтенькую лужицу. Кирилл Кириллович Лаврюк всю сознательную жизнь провел в узде, которую сам на себя нацепил, и ни разу не ослабил вожжи, которые тоже держал в собственных руках. А чего он достиг к пятидесяти годам? Если мерить обычными мерками — немногого. Кандидат наук, оклад двести восемьдесят рублей, трехкомнатная квартира в Чертанове. Вот все с точки зрения обывателя. Что он потерял, чем пожертвовал? Это тоже интересно взвесить. Потерял он здоровье, нажил сидячей жизнью камни в печени, почти ослеп (очки на нем как линзы), не изведал и половины положенных человеку радостей. Так, да не так. Лаврюк прожил по-человечески, идя к одной цели, и не беда, что он не достиг ее. Разумеется, Лаврюк мечтал стать знаменитым Лаврюком, надеялся совершать открытия, ломать устаревшие представления, крушить направо и налево — не хватило силенок, таланта. Но он шел прямо и сохранил чувство внутренней гармонии. Легко ему будет умирать, оглядываясь на несуетливо пройденный путь. Подлостей он не делал.