— И я испытал мгновенную смесь сладостного восторга, и не менее сладостного ужаса: я понял, что цветок каменного лотоса пророс совсем недавно, может быть, этой ночью. И он явлен здесь мне. Он — вестник, знак.
Я поймал себя на чувстве что сейчас я брошусь на эту замурованную стену, вырву из нее каменный лотос и за ним будет проход… Я знаю, куда он ведет…
«Папа, папа…— услышал я голос Юрия. — Что с тобой?..»
Оказывается, все смотрели на меня. У всех были испуганные лица.
«Давайте спускаться», — я попытался сказать это спокойно, но голос мой был хриплым, слова вырывались резко. «Может быть, попытаться извлечь из камней этот цветок?» — предложил Владимир. «Нет! Нет! — запротестовал я. — Мы не сумеем, а только разрушим его. Спускаемся!»
И наконец последнее событие, вернее, видение этого дня. Мы вернулись на «смотровую площадку», в которую упирается «звездная дорога», окончательно измотавшись, преодолевая болота полевому берегу Сейдозера. Солнце висело над горизонтом и, похоже, совершенно не собиралось за него опускаться. Между тем был уже одиннадцатый час вечера. На площадке оказалось сухо, мы расстелили войлочную подстилку, мальчики на нее тут же плюхнулись — хоть немного отдохнуть перед последними двумя верстами — преодолев их, мы наконец окажемся в своем базовом лагере. Мы с Ладой тоже присели на мою куртку.
Сейчас мне кажется, что мы все одновременно посмотрели на огромную фигуру черного человека, изображенного на скальном обрыве горы на противоположном берегу Сейдозера. У кого-то вырвался возглас изумления. И немудрено… Черный человек был другой: он стоял, повернувшись к нам в профиль, и на нем был длинный плащ с капюшоном, закрывавшим лоб, наверно, до бровей, утреннего котелка не было, а глаза, вернее, там, где на лице должны быть глаза, отчетливо светились два малиновых пятна. На гору с фигурой черного великана падали лучи закатного солнца. Может быть, они создавали это жуткое зрелище? Но так я думаю сейчас. Л тогда… Никто не проронил ни слова. Все вскочили и начали собираться, стараясь не смотреть на противоположный берег Сейдозера. Я взглянул на Святослава, он был бледен, но не плакал, молчал и — может, мне показалось? — был крайне сосредоточен, похоже, думал о чем-то, очень важном для него. Всю дорогу до «дома» никто не проронил ни слова.
После ужина — есть не хотелось никому: не было аппетита, все валились с ног от усталости, Святослав, таинственно поманив рукой, вызвал меня из палатки и мы отошли в сторону, где нас никто не мог слышать. «Папа, я знаю, что есть Бог, — тихо сказал Слава. — И я верую, честное слово — верую! Но папочка, ведь он… Ну черт или дьявол… Он тоже есть?» И я ответил своему младшему сыну: «Да, он есть, темный князь мира сего. Но если ты веруешь в Бога, и Он живет в твоем сердце, дьявол не страшен тебе: он никогда не сможет завладеть твоей душой».
Бело-розовый туман давно рассеялся, и в перспективе была видна горная гряда, над которой возвышались четыре вершины в снеговых шапках, отдаленно похожие на стариков, сидящих в позе лотоса. Да, да! Все они, оказывается, похожи на стариков…
Ощущение полного счастья, легкости. Именно это чувство необыкновенной легкости, отсутствие физического тела, полная свобода (от чего?) переполняли художника. И вдруг неведомая сила сорвала то, кем он был, с места — ничего подобного с ним еще не происходило в этих снах — и стремительно понесла к горной гряде; внизу под ним по зеленой долине струилась медленная неторопливая река, и он ясно видел, как в ее хрустально-прозрачной воде плавают большие золотистые рыбы. Но — дальше, дальше!
Стремительное, упоительное чувство полета! И кажется, что горы тоже летят ему навстречу: все ближе, ближе четыре вершины-старика, все отчетливее. И вот он сначала смутно, потом все ярче и ярче видит, что между правой крайней вершиной — старик в остроконечной шапке и с белой бородой, и второй вершиной, она с двумя каменистыми кряжами по бокам, раньше он их не мог рассмотреть, а сейчас, подлетая все ближе, думал: «Эти кряжи походят на старческие натруженные руки, они…» Он не успел довести свое сравнение до конца, отчетливая широкая тропа вела в распадок между этими двумя вершинами. Победа, ликование, восторг! — сейчас эти чувства, переполнившие его до краев, разорвут эфирное тело на части. «Тропа ведет… Я знаю, знаю! Туда…»
«Да, милый, она ведет в Шамбалу», — звучит в его сознании.
Николай Константинович Рерих открывает глаза. Всполошенно, лихорадочно бьется сердце. Бисеринки пота покрывают лицо.
Он лежит в своем спальном мешке. Над ним склонилась Елена Ивановна, она внимательно, добро, с еле уловимой тревогой смотрит на него.
— Тебе снилась твоя долина в Гималаях?
— Почему в Гималаях?
— Ты же знаешь: и долина, и четыре вершины — там, в Гималаях.
— Да, в Гималаях…— «Но откуда ты знаешь? Ведь я никогда не рассказывал тебе об этом сне! Впрочем, чему я удивляюсь?..»
— И ты увидел сейчас тропу в Шамбалу?
— Да… Но сначала нужно найти эту долину с рекой, в которой вода, похоже, не течет. И горную гряду с четырьмя вершинами.
— Мы найдем и долину, и четыре вершины, — Елена Ивановна сдержанно улыбается. — Вернее… Мы можем найти. Это зависит от нас. Он промолчал.
— Но и здесь, на берегу Сейдозера, есть вход, через который можно попасть в Шамбалу.
— Я знаю это…
«Только он проходит через подземные лабиринты», — подумала она и сказала:
— Ты там, перед каменным лотосом почувствовал…
— Да! — поспешно перебил он.
«Но тебя… Нет, правильнее сказать — нас… Нас под землей не пропустят, задержат. Во всяком случае, пока. Или ДРУГИЕ заберут к себе».
— Мы найдем дорогу в Шамбалу! — страсть, воля, непоколебимость были в его голосе. — Дорогу под небом и солнцем.
— Может быть…
Глава 3
АНГЛИЯ, ГАСТБОРН, СЕНТЯБРЬ 1918 ГОДА
Тюрьма в этом маленьком городке на берегу пролива Ла-Манш была построена в средние века для знатных узников, включая членов королевской семьи (там тоже случались преступники, особенно во времена смут и дворцовых переворотов), и представляла собой по внешнему виду маленький замок, обнесенный высокими крепостными стенами со сторожевыми башнями на углах. Южная стена обрывалась прямо в море, и узник просторной холодной камеры № 12 слышал, особенно по ночам, как там, на воле, внизу, размеренно и неустанно бьются волны, накатываясь на неприступную каменную преграду, — шум моря долетал через маленькое окно под самым потолком, с разбитыми стеклами, без решетки; добраться до него по стене в пять метров было совершенно невозможно.
Пошел третий год заточения, и узник одиночной камеры начал замечать в себе странные, пугающие перемены: ярость, бешенство, неистовая жажда свободы — сейчас, немедленно! — которые обуревали его в первые дни и месяцы, незаметно сменились апатией и полным безразличием к своей судьбе: ничего не хотелось… Так бы и лежать на своем жестком ложе, состоящем из деревянного топчана, войлочного матраца и ветхого, захватанного по краям, одеяла: лежать на спине, закрыв глаза, слушать глухой мерный шум морских волн и… Что «и»? Мечтать? Грезить? Вспоминать минувшее?
Иногда он вяло думал: «Мне сорок шесть лет. Собственно, жизнь прожита, лучшие годы позади. Можно, конечно, написать мемуары. Есть что вспомнить. Но зачем? И потом… Мемуары — любые — это тщеславие».
Он закрывал глаза. Где-то там, вне его жизни, шумело море, ко всему безразличное. Нет, определенно все, что происходило за тюремными стенами, не интересовало узника двенадцатой камеры. Он уже давно отказался от газет, которые в первые месяцы заточения жадно читал. Теперь, если тюремщики предлагали ему свежие номера «Таймс» или «Еженедельного обозрения», он брезгливо отвергал их, говоря, впрочем, без всякого раздражения: