Сын застал отца в его кабинете, как всегда, за работой. На полу валялись исписанные листки (тот их сбрасывал со стола, даже не всегда нумеруя, что потом создавало массу неудобств; правда, почерк у Дюма был великолепный, каллиграфический, и, благодаря ему, восстанавливать последовательность страниц каждый раз удавалось). Вот портрет классика: толстый, но не рыхлый, как Бальзак, а упруготолстый, как мячик; шапка всклокоченных курчавых волос, на висках уже с сединой; кожа смуглая — бабка-негритянка как-никак; весь такой пышущий здоровьем и неистощимой энергией. В молодости, говорят, мог легко узлом завязать серебряную ложку. Официально женат, но с супругой вместе не жил давно — та уехала от него в Италию. А любовниц имел без счета, часто крутил романы с несколькими дамами одновременно.
Двое его детей тоже были внебрачными — сын Александр и дочь Мария. Очень их любил, никогда не отказывался от отцовства и всегда помогал — им самим и их матерям.
Денег вообще считать не умел. Зарабатывал огромные гонорары и растрачивал их мгновенно. А потом опять зарабатывал и опять растрачивал, не задумываясь о завтрашнем дне.
Жил, как писал, и писал, как жил: бурно, буйно, яростно, с неизменным кипением тела и души, и неукротимо, и неистощимо. Этакий Гаргантюа-сочинитель.
Но зато сын — Пантагрюэль — вовсе не казался гигантом, ни в прямом, ни в переносном смысле. Перенял от матери-белошвейки сдержанность и рациональность. Нет, эмоции и страсти, перешедшие ему от родителя, иногда захлестывали и его, но наследник большей частью таил их в себе, внутренне терзаясь, а порой даже плача.
Папа был экстраверт, сын, скорее, интроверт.
Поздоровавшись, папа не оторвался от сочинительства, и гусиное перо продолжало порхать по бумаге, чуть поскрипывая и разбрызгивая чернила, как заведенное, будто бы само по себе: папа говорил с сыном, а оно работало.
— Я хотел бы попросить у тебя несколько монет, папа.
Классик взмахнул рукой:
— Посмотри, пожалуй, в верхнем ящике секретера. Думаю, четыреста франков там найдутся.
Младший Александр, выдвинув ящик, позвенел деньгами.
— Двести двадцать восемь, папа.
— Да? Куда же девались остальные? А, я знаю: приходила Фаншетта и на что-то просила — то ли на свадьбу, то ли на похороны, черт ее поймет, я позволил ей взять сколько надо.
— Я возьму, если ты не против, франков пятьдесят.
— Забирай же семьдесят восемь, чтоб остались полторы сотни для ровного счета.
— Хорошо, спасибо. Я тебе отдам.
— А, пустое, мальчик. Мы родные люди. Говорят, ты женишься?
Сын смутился.
— Нет. На ком?
— Ну, на этой русской… Как ее?
— Лидия Нессельроде.
— Да, вот-вот. Весь Париж только и толкует о вас.
— Ерунда, досужие разговоры. То есть, будь она свободна, я, конечно, на ней бы женился. Но мадам Нессельроде замужем.
— Что с того? Может развестись.
— Там, у них, в России, с этим очень строго. И сопряжено с массой сложностей. В том числе и церковных. А бракоразводные процессы длятся годами.
— Фу ты господи!
— И потом она вовсе не желает развода. Муж ей присылает колоссальные деньги, у меня таких даже близко никогда не было. И, боюсь, не будет.
— Если речь о любви, то какие деньги? Там, где речь о деньгах, там нет любви.
— Нет, по-моему, Лидия меня любит.
— Ну, не знаю, не знаю. Дай хоть посмотреть на нее. Я как человек проницательный сразу все увижу.
— С удовольствием познакомлю, — оживился сын. — Хочешь, сегодня вечером?
— Вечером не могу, а, допустим, днем, в обед? Как ты на это смотришь?
— Положительно. Я ей напишу и предупрежу.
— Нет, как раз не надо. Свалимся, как снег на голову. И посмотрим ее реакцию.
— Да пристойно ли так, папа?
— Может, и непристойно, но зато забавно. Надо жить, забавляясь, сынок, а не то от скуки впору помереть.