По нормальной человеческой логике любой композитор мог спросить очередного записного оратора: «А кто вы такой? Откуда вам известно, что народу нужно, а что не нужно? »
Но в ту эпоху искривленного сознания и всеобщего страха такая логика не срабатывала.
На одном из собраний появился человек в военной форме.
Я спросил у соседа:
— Кто это?
— Капитан Сипун.
— Он что, член Союза?
— Нет.
Вот и все, что я узнал.
Первое его выступление, которое я услышал, мало чем отличалось от остальных. Что-то он похвалил, что-то поругал как бы от лица «простых» слушателей, тогда это было очень модно.
Среди похваленных оказалась какая-то музыка Свиридова, которая мне нравилась, и я даже подумал: «Ну что ж, приличный человек».
Но постепенно тон его выступлений менялся, становился безапелляционным. Если хвалил, то говорил: «Это хорошая музыка, народная». Или наоборот: «Плохая музыка, не народная».
Что он под этим подразумевал, неясно, доказательствами себя не обременял.
Один знакомый композитор спросил у меня:
— Вы можете сыграть тему любви из «Ромео» Чайковского?
— Могу. А зачем это?
— Сыграйте Сипуну. Я сказал, что вы покажете ему свою музыку. Интересно, что он скажет.
Я сыграл Сипуну этот прекрасный отрывок.
— Ну как?
— Плохая музыка. Не народная,— сказал Сипун.
Знакомый расхохотался:
— Это ведь Чайковский!
Сипун смутился, но отпарировал:
— Ну и что? И у Чайковского всякое есть.
И ведь был прав.
Катилось к своему концу мрачное сталинское время, а Сипун, ставший майором, уже кричал на собраниях скрежещущим голосом:
— Не позволю!.. Вы не смеете!..
Стало известно, что он «обслуживает» и Союз писателей.
А люди молчали. Решили, что такой человек непременно откуда-то «оттуда». Когда ему на это намекали, он делал загадочное лицо.
Наиболее беспринципные даже заискивали, пытались с ним подружиться.
Только однажды, уже в 1952 году, случилось непредвиденное.
Приехавший из Москвы один из музыкальных генералов, композитор Захаров, которому что-то не понравилось в выступлении окончательно распоясавшегося Сипуна, заметил: «Напрасно товарищ Сипун сказал то-то и то-то. Это неправильно».
И Сипун несколько сник. Но на собрания ходить продолжал...
И вот наконец наступило 5 марта 1953 года, умер диктатор.
Медленно, со скрипом, но что-то стало меняться.
И все же с Сипуном покончили не композиторы, а писатели. Один из руководителей навел о нем справки, и оказалось, что никакой он не представитель МВД, а просто жалкий самозванец.
И с ближайшего собрания писатели выгнали его с треском.
Так Сипун исчез из поля нашего зрения как уродливый фантом...
Много лет спустя я сидел на скамейке Екатерининского садика и неожиданно увидел Сипуна. Он был в штатском, с тросточкой в руках и дефилировал по аллее взад и вперед.
Никого не видя перед собой, он шепотом что-то произносил. Выражение лица его постоянно менялось. То было благодушным, то становилось грозным. Вдруг, остановившись, он топнул ногой, стукнул палкой. Это он, видно, кого-то распекал.
И тут меня осенило.
Ведь он не жил все эти годы, а бесконечно прокручивал в мозгу недолгий период своей призрачной власти.
И несмотря на все омерзение, которое он внушал, мне почему-то стало жаль его.
Не испытавший ни концлагерей, ни травли, ни унижений, он все же по-своему тоже оказался жертвой сталинизма, его безобразным, искореженным порождением.
Вполне могу себе представить, что дело кончилось сумасшедшим домом.
В 1946 году профессор В. В. Щербачев рассказывал нам, студентам, что жил в Ленинграде до войны композитор, писавший исключительно похоронные марши. Когда у него спрашивали, зачем же столько похоронных маршей, он отвечал: «Вам похоронные марши не нужны, а народу они нужны».
Мы весело смеялись.
Эту историю знали все композиторы старшего поколения, и всеми она оценивалась однозначно: нелепая мания не совсем полноценного человека.
Я в довоенное время был ребенком, подростком.
Но и потом, когда мне самому пришлось многое увидеть, узнать, пережить, целостная картина сталинского времени долго не выстраивалась в моем сознании.
И лишь гораздо позже меня пронзила мысль: а что если этот больной человек, отчасти лишенный инстинкта самосохранения, присущего обычным людям, чувствовал свою эпоху гораздо глубже и острее, чем другие!