Выбрать главу

С Бродским сойтись не пришлось, хотя Рубцов страстно этого желал. Как-то мы пришли на поэтический вечер в ДК Первой пятилетки. В зале был Бродский (выступать ему тогда, после турнира, не разрешалось). После окончания, когда часть зрителей разошлась, человек двадцать окружили Бродского в маленькой гостиной и упросили почитать. От волнения сильно заикаясь, но все равно ярко, выразительно он прочел несколько вещей. Кто-то предложил, чтобы почитали и другие. Но было уже поздно, уборщица возмутилась, и все двинулись к выходу. Внизу, в гардеробе, мы подошли к Бродскому, и Рубцов сказал ему, что мы очень ценим его стихи и хотим с ним встретиться и поговорить. Тот дал телефон. Но почему-то продолжения знакомства не последовало.

Во время наших совместных блужданий по улицам мы, разумеется, много говорили и о своих стихах. Прочтет он что-нибудь новое, только что написанное, еще не отстоявшееся, и тут же требует детального разбора, сам укажет то место или слово, которое еще не нашлось и мучит его, и требует, чтобы я высказался на этот счет. И вот ходим, работаем — поворачиваем слово и так и этак, рассматриваем со всех сторон, пробуем заменить.

Вот в начале 61-го он пишет «Утро перед экзаменом». Как-то вечером читает мне, и я прошу дать это стихотворение для составлявшегося тогда самиздатского журнала «Оптима» (речь о нем пойдет ниже). Коля согласен, хотя частности еще не вполне его удовлетворяют. А придя домой или на следующее утро пишет мне:

Эдик, привет! Заниматься тем стихом было некогда. Когда-нибудь его сделаю и лучше. А покапосмотри такой вариант:

Спотыкаясь даже о цветочки,— Боже, тоже пьяная в дугу! — Чья-то равнобедренная дочка Двигалась, как радиус в кругу...

Тебе, наверное, знакомо чувство «затычки» в стихе, над которой бесполезно долго думать. Надо просто ждать. Просто подождать, когда решение само собой придет.

Ну, смотри. Думаю, что можно эту строфу дать и в таком виде. Н. Рубцов.

Вот его беспокоит, а мне и вовсе не нравится первая строчка впервые читаемой им «Оттепели» — «Затученное, с прозеленью небо». Он без конца к ней возвращается, предлагает множество вариантов, но лучшего не придумывается. Много позже в сборнике «Зеленые цветы» (М., 1971) я нашел первое слово исправленным на «нахмуренное» — общеупотребительное, стертое. Значит, лучшего варианта все же не отыскал.

Столь же скрупулезному анализу подвергались и мои стихи. Зацепил где-то у меня глагол «кушать». Слишком мягкое, говорит, сытое слово, он его не любит и никогда не употребляет, лучше сказать «есть» — короче, четче, злее. А то, бывало, ходим, обсуждаем какой-то образ, поворот. Расстанемся, так и не придя к согласию. Возвращаюсь домой, как вдруг за полночь — телефонный звонок. Это, конечно, Коля, которому необходимо срочно сообщить, что — дошло, понял, принял...

А уж если ему приспичит повидаться — чаще всего затем же: начистоту поговорить о стихах,— он сумеет достать меня хоть из-под земли. То заявится к тетушке, где я, восседая за семейным столом, вкушаю воскресный обед, то спозаранок нагрянет ко мне на работу на Обводный, где я тогда служил складским грузчиком, требуя срочно уделить ему два часа. Приходится отпрашиваться («Друг приехал!» — на что мой начальник, отставной капитан, большой любитель возлияний, понимающе подмигивает и — отпускает), и мы отправляемся «выяснять отношения» в ближайшую столовую, что и посейчас функционирует на углу Загородного и Дзержинского.

Осенью любили бывать в Новой Голландии. Заходили и в Собачий садик, что возле Михайловского замка. В ту пору там гнездился соловей — теперь это кажется невероятным. Бывало, заберемся в кучу палой листвы, откупорим припасенную «маленькую» перцовки (осеннее вино) и, попивая из предусмотрительно купленных в аптеке мензурок это полузабытое ныне антипростудное зелье, читаем под соловьиные трели стихи, спорим о стихах.

Эти разговоры об одной строчке, звуке порой бывали изнурительны для нас обоих. Ведь случалось так: вроде бы все решим, обо всем договоримся, согласимся друг с другом, на том и распрощаемся, а встретимся снова — и оказывается, что какие-то корешки сомнений у него остались и за это время проросли, и опять он заводит о том же. Порой это меня бесило. Только потом понял, что так и надо — не успокаиваться, не заглушать сомнений. Никогда с тех пор ни с кем я так досконально, до физической усталости о стихах не говорил.

Стихи стали для него в эти годы главной заботой в жизни. Никаких праздных разговоров, никакого трепа — о быте, шмотках, женщинах,— всегда о стихах и только о стихах, так что в итоге нашего знакомства я лишь в самых общих чертах узнал о его прошлом, о семье.