Ошалевший Катышев тупо мигает маленькими воспаленными гляделками. Я встряхиваю его за плечи, шепчу:
— Не отпускай ее одну! Успокой! Скорее!
Все вываливаются вслед за Тоней в прихожую, Катышев телом заслоняет дверь, что-то бормочет. Сева вторит ему. На заднем плане мы с забытым всеми конопатым мальчишкой растерянно наблюдаем эту душещипательную сцену. Тоня, уже успевшая натянуть сапоги, наконец, позволяет братцу и жениху снять с ее плеч и кое-как пристроить обратно на крюк пальто с оборванной вешалкой.
— Пойдемте лучше в мою комнату, — лепечу я, — на кухне тесно, душно…
В комнате диванчик. Я забиваюсь в угол, пытаясь занять как можно меньше места. Недотепа Катышев, так и не взяв в толк, что, собственно, произошло, плюхается тоже. Пьян, как зюзя, того и гляди “Абдул-Гамида” затянет — это у них со Скачковым симптом предельного насыщения. Тоня…, ого, Тоня выступила на тропу войны! Пригвоздив меня взглядом, в котором добродетельное презрение порядочной женщины соединяется с неистовством вакханки, она лихо усаживается Публию Катышеву на колени:
— А что, Толь? Я жена тебе, мне ведь и так можно, да? Нам с тобой стыдиться нечего! Обними меня, милый, я позволяю, обними покрепче!
В подтверждение своего торжества она задирает ноги так, что сапоги — антрацитно-черные сверкающие “сапоги чулком” — оказываются на уровне моего носа. А тут еще — ну, так я и знала:
Балладу о похождениях сластолюбивого турецкого султана, его кровожадного военачальника Осман-паши и прекрасной туниски Зульфары я слышу в тысячный, но сегодня, видимо, последний раз. Если, конечно, после смерти в ад не попаду: там-то уж непременно запустят… Невозможно поверить, что когда-то, поначалу, песнопение это мне казалось забавным. А оно, надобно заметить, не только малость похабное (воображаю, что скажет папа), но и предлинное. Неужели придется все его прослушать, наблюдая сей образчик модной дамской обуви у самых глаз?
Но тут из груди Тони исторгается гневный вопль:
— Это еще что такое?! Следы зубов! Собака! Погрызла! Сапог! Они же новые! На той неделе сапоги куплены!
Испортила песню, умница! Происходит легкий переполох, все рассматривают пострадавший предмет, приходят к заключению, что нанесенный щенком ущерб едва заметен, и гости направляются к выходу. Тоня насилу удостаивает меня ледяного кивка. Нет худа без добра: теперь я точно не пойду на их свадьбу.
Дня через два, разбудив меня в половине седьмого — очередной бюллетень кончился, — мама с выражением юмористического ужаса шепчет:
— Посмотри в окно! Вон, торчит под фонарем! По-моему, это то чучело, которое было здесь с Катышевым!
Вглядываюсь. Так и есть, Сева! Припомнив его многозначительные липкие взгляды, понимаю, что несчастный решил взять меня в оборот. А на улице стужа.
— Мама, выйди, пожалуйста, позови этого идиота, пусть хоть стакан горячего чаю выпьет.
— Смотри! Потом не отвяжешься.
— Как-нибудь отвяжусь. Там же холодина градусов под двадцать, черт бы его побрал!
— Вообще-то ты права. В такую погоду отец приказывал слугам даже филера, дежурившего под окном, зазывать на кухню и поить чаем. “Какой, — говорил, — ни на есть, а человек”. Приятно видеть в тебе его достойную внучку!
Судя по живущим в доме воспоминаниям о деде, малорослый (гены вечно сказываются, где не надо!), но мощный духом доктор Трофимов меня бы удовлетворительной внучкой не признал: филера-то угощали не за тем столом, где завтракал хозяин! И, сколь бы предосудителен ни был род его занятий, озябший топтун не имел претензий войти в семейство. В противном случае легендарный дед предоставил бы ему коченеть за воротами, сколько влезет. Я же, не располагая лишним столом, дала слабину, и пришлось расплачиваться. Сначала совместным нудным завтраком. Потом Сева вслед за мной влез в электричку, а там и проводил до ворот института, всю дорогу бормоча невразумительную жалобную чушь и пожирая мою особу жадными взорами, а потом галопом унесся в предрассветную муть, чтобы не опоздать к себе на завод, хотя — эти слова он пречувствительно проблеял, — он “там договорился, сказал им, что жизнь решается!”