Выбрать главу

Сему малопочтенному занятию я предавалась — подумать жутко — больше двух лет. Там было чудное старое кресло. Оно стояло в углу, у окошка. Надобности держаться подальше от окон уже не было, с той напастью я справилась. Но справившись, осознала другую, едва ли не худшую. Во мне напрочь отсохло то, что коряво именуется шестым чувством. Воспринимаемый оставшимися пятью, мир стал бессмыслен в своей жесткой, тупой простоте. Я была калекой в большей степени, чем если бы мне хирургически оттяпали что-нибудь из самого необходимого. Потолок, значит, белый, сахар — сладкий, и только? Я помнила, что все иначе. Как слепой, который когда-то видел, помнила присутствие тайны, пронизывающей все. Но память тускнела, уже казалась сомнительной. Может, там был детский радужный сон, хмельное самообольщение юности, а теперь обнажилась взрослая, трезвая явь? Если так, я здесь не останусь. Это не жизнь. Готовый ад, не нуждающийся ни в чертях, ни в котлах, ни даже в “Абдул-Гамиде”. Впрочем, надо выждать. Еще теплилась та слабая, однако не всегда напрасная надежда, с какой садовник всматривается в мертвый пенечек: уже гниет, да, пора корчевать, хотя… вдруг от корня полезет?

Я сторонилась своих. Тех немногих, кто мог бы угадать тайное уродство моей души. Калейдоскоп случайных физиономий, сменяющихся перед глазами, шум посторонних разговоров, мельтешенье пустопорожних страстей и мягкое кресло в уголке — единственная милость, в ту пору для меня возможная. Томка Клест, вечное ей спасибо, на время ссудила мне все это, необходимое как раз потому, что чужое. Нужное именно тем, что ненужное…

При попытке вспомнить те вечера они слипаются в один. Длинный, туманный, как бывает в начале тягомотного выздоровления. Там вечно о чем-нибудь спорили. Ничего крепче чая, как правило, не пили. Много болтали. Трезвонил телефон — отсутствующие вываливали на томкину голову груды своих исповедей. Иванов решил примкнуть к толстовцам, вот где истина, вот где откровение! — “Ну, ты на меня так уж не напирай. Толстого читала. Если он меня не убедил, тебе вряд ли удастся”. Петрову кто-то сделал минет, счастливчик делится впечатлениями. — “Ладно, поняла. Небось, первую половину Москвы ты с этим уже обзвонил? Приступай ко второй, а то у меня тут каша подгорает, гости голодные… Проза, говоришь? Ну, извини…” Сидорова разводится с мужем, он проведал о ее приключениях на стороне. — “Но ты объяснила ему, что делала это, чтобы сильнее почувствовать, что он лучше всех? Не верит? Ну и дурак. Я ему скажу. Да. Вот сейчас же позвоню и скажу… Алло! Сидоров? Слушай, Сидоров, ты меня знаешь? Мне — веришь?…”

Примеряли какие-то джинсы, юбки, блузки. Менялись ими, дарили, подгоняли — вот где я на тридцатом году жизни впервые стала приглядываться, что к лицу, что не идет, от нечего делать пробуя постичь хотя бы азы искусства одеваться. Когда появлялся мужчина, тряпки быстренько запихивались в шкаф. Мужчины забредали часто. Коллеги, поклонники, друзья — здесь было принято обходиться со всеми одинаково: фамильярно, однако без излишеств, дабы не внушить гостю неуместную идею, будто он в борделе. Впрочем, хоть редко, а случалось — какая-нибудь из двух ближайших подруг хозяйки ускользала в соседнюю временно пустующую комнату не одна.

— Легкий флирт придает уют дому! — посмеивалась Тамара. У нее были румяные улыбчивые губы и не по-городски розовые щеки.

— Цвет сегодня настоящий, или…? — лукаво осведомлялись приятельницы. И прямодушная Тома все чаще признавалась:

— Или.

Атмосфера была терпковатая: здесь царили три достаточно пылкие женщины на пороге четвертого десятка, ищущие лучше бы верной привязанности, но на худой конец хоть забавы. Я им не мешала — мое кресло могло считаться чем-то вроде скамьи запасных. Ильяс, комический демон местного значения, и тот понимал, что я не играю — если и приставал, то невинно, дурачась:

— Я слово дал с надменных этих уст лобзание сорвать хотя бы силой! — возглашает он вдруг и обхватывает меня слабыми руками постаревшего степного мальчишки, чахнущего в холодном чужом городе, который, кажется, на глазах высасывает из его вен последний жар далекого среднеазиатского солнца.

— О, берегись, когда такую клятву, несчастный, ты осмелишься исполнить! — засим следует легкая борьба, и я, чуть запыхавшись, вывертываюсь, из чистой вредности не уступив противнику спорного “лобзания”.

— А все-таки Фрейд совершенно прав, секс — средоточие всего сущего! — щебечущим голоском комментирует Алина. — Даже Сашечка Гирник не может оставаться к нему равнодушной! Ты раскраснелась, ой, как интересно! Я тебя нарисую, да? Можно?