— Я прочитала твой дневник! Сначала открыла по ошибке, а потом… Понимаешь, я за тебя испугалась. Ведь не подозревала, что такая беда, ты же не говоришь ничего, а Скачков тогда еще не… это было до…, — она мужественно встряхивает головой. — Ох, нет, что оправдываться? Все мое проклятое свинячье любопытство!
— Ты блестяще срежиссировала роковое признание: я догадалась секунд за двадцать до того, как ты сказала.
— И не сердишься? Правда?
Где-то на периферии сознания теснятся бессвязные, патетические, жалкие и безумные обрывки той муры, которой я несколько месяцев подряд заполняла свою потайную тетрадку. Ох, вот уж что не предназначалось ни для чьих глаз… Так и прятала бы получше! Скажи еще спасибо, если отец не заглядывал туда, пока ты кисла на службе! Это чтиво могло бы послужить надежным подспорьем его знаменитой мистической проницательности! Бр-р! Нет, мимо! С этим я носиться не стану.
Однако Арамова сильна. Совершить подобное преступление — это я еще понимаю. Помнится, однажды в девятом классе… Но тогда я уж молчала бы, как древняя гробница. Она — призналась. И это претворила в слово! Осталась верна своему дару, предназначению, своему проклятию.
Немножко все-таки свербит. А, ерунда! При моей-то закалке…
— Оставь, не думай об этом. Со скачковской эпопеей покончено. Кажется, в математике к бесконечно большой величине что ни прибавляй, разницы нет? Ну, так в моей биографии это была бесконечно большая бяка. Плюс-минус то или се, значения уже не имеет. Это мне должно быть неловко, что такой стилистически возмутительный документ попался на глаза столь изощренному критику как Анастасия Арамова.
И надо же! Успев совершенно успокоиться (а разве не к этому я стремилась?), моя кающаяся грешница, поганка этакая, снисходительно роняет:
— Да уж, стилистика там!…
8. Переписка пальмы с сосной
“Я сижу на парковой скамейке. Море плещется внизу, совсем близко. Стайка потрясающих голых негритят с воплями носится по краю прибоя. Кругом все яркое, пышное, и кустище сплошь в райских громадных цветах цепляется ближайшей веткой за мои волосы, щекочет шею, одуряюще благоухает. А я едва сдерживаю слезы. Все это — не для меня. Здесь стыдно, унизительно быть одной. Эти места созданы для счастья. И влюбленные обнимаются, ни от кого не прячась. Вчера шла по пляжу, задумалась, так чуть не наступила на парочку. Это не противно, они радостны и красивы, как цветы. Сашка, мне еще нигде, никогда не было так плохо!”
Шесть торопливо исписанных блокнотных листков лежат на конторском столе. В окне напротив бетонная стена. Подняв глаза от письма, я смотрю, как февральский ветер проносит мимо нее клубы снежной пыли. Для блаженств, будь то земных или небесных, этот ландшафт никоим образом не приспособлен, и я почти слышу знакомый жалобный голосок: “Да… тебе легче…”
Вот я смеюсь, а ты, может быть, права. Нам не дано знать, кому горше: у кого суп не густ или у кого жемчуг мелок. И к тому же, хоть я для разнообразия охотно бы погрустила под твоим райским кустом, нелады с жемчугом — именно мой, а не твой случай. Я искала чего-то немыслимого — кому и блуждать в ледяной пустоте, если не мне? А ты хочешь простых радостей: семьи, где все по-доброму, детей. Тебе-то за что нет удачи?
Мы каждую неделю пишем друг другу. Вера на Кубе уже второй год. Выучила разговорный испанский, укротила буйную стаю подростков в полувоенном училище, где умственный уровень по-армейски низок, зато дисциплиной и не пахнет, а теперь обучает офицеров-артиллеристов. Тут и подавно все путем: революционные пушкари туповаты, но усердны. И вежливы, благо Вера усвоила, какой должна быть “настоящая сеньора”, и старается соответствовать. Сеньора никогда не побежит, даже если автобус уходит, а следующего ждать на жаре часа полтора: ей подобает гордо плыть. Она не носит ничего тяжелее дамской сумочки — это неприлично. В любое пекло на ее потных ногах должны быть чулки, за неимением целых — с дырками (что поделаешь, товар дефицитный). В каждом движении сеньоры сквозит сознание собственной роковой неотразимости: “Здесь женщин куда меньше, чем мужиков, и самая неказистая грымза чувствует себя бесценным сокровищем, желанным для многих. Когда смотришь на такую, начинаешь понимать, насколько эта уверенность важнее, чем красота. Об уме судить не берусь — похоже, это вообще не по моей части…”
Сестрица на себя зла: попав в непривычную обстановку, она наделала глупостей, каких любая дура избежала бы без труда. Дурам по большей части свойственно судить о вещах низменно, чего иные вещи, без сомнения, заслуживают. А Вера начала с того, что добровольно пошла работать в загородное училище, тогда как прочие члены группы с приятностью обосновались в институте в Гаване. Вере так хотелось там остаться! Но тогда Зинаида, сухопарая бледная девица с напряженной спиной и непримиримо поджатым ртом, как единственная среди них партийка, угодила бы на этот “самый трудный участок” одна-одинешенька. “Она чуть не разрыдалась, когда это услышала! Я не могла поступить иначе. Ее никто не любит, в общежитии тоже все сторонились… Зина гордая, этим она напоминает мне тебя. И она тонкий человек: когда слушает классическую музыку, по щекам текут слезы, представляешь? Конечно, характер у нее трудный. Зато ее доверие не так просто заслужить, а мне это удалось. Мы будем вместе работать и жить в одной комнате…”