Ошибки не было. Наше собственное, на двоих, королевство разваливалось. Я-то думала, оно неуязвимо, это же творчество, самое сладостное из всех, а мы уже мастера, и мы растем… Только по ночам меня, все еще летающую в снах, преследовал кошмар: лечу, а внизу — погоня. Смешно: где им поймать! Но преследователи неутомимы, а я теряю высоту, и нет имени ужасу, ждущему там, на земле.
Короче, наступил творческий кризис. Романтические личины выцвели. Передо мной совслужащий, уставший, что ни день, пялить потрепанное брачное оперение. Вспомнил, что он “просто мужик”, а значит, в своем праве. Не Сид, а инженер, и, заметьте, не из худших. Читывали-с кое-что, кой о чем и думали-с, да сколько можно на цыпочках ходить? Захромаешь. Я ж у тебя и чихнуть не смею без оглядки на великих гуманистов прошлого! Русские бабы чего только не терпят, если, конечно, вправду любят, ты не замечала? Иная вся избитая ходит, а за своего Васю любому глотку перегрызет. А мне стоит в компании шуточку отпустить насчет красоты какого-нибудь чучмека или особенностей еврейского характера, как у тебя сразу в каждом зрачке по пистолетному дулу, будто я уже не трепач, как все, а предводитель ку-клукс-клана…
— А ты не замечал, что со мной шуточки про чучмеков не проходят? Что “трепачи, как все”, пасутся в других местах?
Вот уже и слеза, гадина, выползает на правую щеку. Неважно: к собеседнику я повернута левой. Овладеваю искусством однобокого плача. Делаю успехи. Маразм.
А что у меня за голос! Твердый, тусклый, сдавленный. Несгибаемая жертва. Такую невозможно любить. Со мной тяжело. И скучно.
Зато он мягок, вальяжен. Не без приятности сознает свое превосходство. Сейчас он и сильнее, и умнее, и боль любой интенсивности властен причинять легчайшим касанием. Ему тоже не сладко, но это новое ощущение, оно щекочет…
Не надо ненависти. Ведь все кончено. Злость, она в странном родстве с надеждой. Так я еще надеюсь? На что? Где тот волшебник, что воскресит нашу Жар-птицу, которая оказалась курицей и уже булькает, ощипанная, в кипятке?
— Смешная ты все-таки. Ведь не в пустыне живем. С народом. Думаешь, каково каждый вечер из офиса к тебе возвращаться, в другое измерение?
— А я к тебе что, из Эдема возвращаюсь?
— Ну, ты великий инопланетный Гегенюбер, а я зверь местного происхождения и скромных размеров. Так сказать, маленькая бедная белочка! Не умею блюсти в толпе возвышенное уединение. Вливаюсь в общую форму. Сперва противновато, потом ничего: люди же все-таки… А придешь к тебе — и дрожи, того гляди спросят: “Где это ты, подлец, так изгваздался?”
— Насколько я разбираюсь в белочках, они как раз опрятны. Не теснятся в хлеву, из общего корыта не хлебают. Тут больше подойдет другое тотемное животное.
— Видишь, что творится? Ты тоже раньше не была такой безжалостной. А вдруг мы ошибались, отвергнув законы конформизма? Что если они священны и мы с тобой платим за то, что их не признавали?
— От таких святынь уволь. А что платим, так мне казалось, нам это по карману.
— Тебе по карману, тебе! А я, наверное, слишком долго ехал на подножке твоего поезда, успел забыть, чего я-то хочу, куда мне на самом деле надо?
— Не знала, что владею поездом и везу недовольного пассажира на подножке. Хочешь спрыгнуть? Давай!
Если оставить в стороне маленькую белочку, это было едва ли не единственное прямое, почти без кривляний объяснение. Уже в конце, так сказать, в пятом акте. Но роль обманутой девы не для меня. Имея голову на плечах, следовало уже ко второму акту смекнуть: это человек со всячинкой, у него в запасе немало такого, чего он мне не демонстрирует и очень хорошо знает, почему. А я ничего и не ведала, ах, доверчивое созданье?