Сила, способная порождать такое количество важных деяний, по моему разумению, совершенно божественна. Для чего предназначена память о словах и вещах? Что есть изобретение? (Quid est enim memoria rerum et verborum? quid porro inventio?) Воистину, даже в Боге не может быть постигнута большая ценность, нежели эта… И потому душа есть, как я говорю, божественное, и как согласно утверждает Еврипид, Бог…[79]
Память для вещей; память для слов! Без сомнения, примечательно, что технические термины искусной памяти приходят на ум оратору, когда он, как философ, доказывает божественность души. Это доказательство входит в ведение двух частей риторики, memoria и inventio. Замечательная способность души помнить вещи и слова является доказательством ее божественности; то же и относительно ее способности изобретать, не в смысле изобретения аргументов или предметов речи, а в общем смысле изобретения, открытия. Вещи, которые Цицерон выстраивает в определенном порядке как изобретения, представляют историю человеческой цивилизации от примитивных до наиболее развитых эпох. Сама способность сделать это является свидетельством силы памяти; в риторической теории изобретения укрываются в сокровищнице памяти. Так memoria и inventia, в том смысле, в котором они употребляются в "Тускуланских беседах", из частей риторики становятся разделами, в которых доказывается божественность души в соответствии с платоновскими предпосылками философии оратора. Работая над "Беседами", Цицерон, вероятно, удерживал в уме образ совершенного оратора, как о нем говорил его учитель Платон в Федре, оратора, которому открыта истина, который знает природу души и потому способен склонять души к истине. Мы можем сказать, что римский оратор, когда он мыслил о божественных силах памяти, не мог также не вспоминать о тренированной ораторской памяти, с ее обширной и вместительной архитектурой мест, на которых располагаются образы вещей и слов. Память оратора, умело подготовленная к выполнению практических задач, становится платоновской памятью философа, которая свидетельствует ему о божественности и бессмертии души.
* * *
Немногим мыслителям глубже удавалось продумывать проблемы памяти и души, чем Августину, языческому преподавателю риторики, чей путь обращения в христианство запечатлен в его Исповеди. Удивительный отрывок из этой работы, посвященный памяти, на мой взгляд, убедительно свидетельствует о том, что Августин владел тренированной памятью, вышколенной по всем законам классической мнемоники.
Прихожу к равнинам и обширным дворцам памяти (campos et lata praetoria memoria), где находятся сокровищницы (thesauri), куда свезены бесчисленные образы всего, что было воспринято. Там же сложены и все наши мысли, преувеличившие, преуменьшившие и вообще как-то изменившие то, о чем сообщили наши внешние чувства. Туда передано и там спрятано все, что забвением еще не поглощено и не погребено. Находясь там, я требую показать мне то, что я хочу; одно появляется тотчас же, другое приходится искать дольше, словно откапывая из каких-то тайников; что-то вырывается целой толпой, и вместо того, что ты ищешь и просишь, выскакивает вперед, словно говоря: "Может, это нас?". Я мысленно гоню их прочь, и, наконец, то, что мне нужно, проясняется и выходит из своих скрытых убежищ. Кое-что возникает легко и проходит в стройном порядке, который и требовался: идущее впереди уступает место следующему сзади и, уступив, скрывается, чтобы выступить вновь, когда я того пожелаю. Именно так и происходит, когда я рассказываю о чем-либо по памяти.[80]
Так открывается размышление о памяти, и в первой фразе рисуется ее образ — ряды строений, "обширные дворцы", к содержимому которых прилагается слово "сокровищницы", напоминающее о риторическом определении памяти как "сокровищнице изобретений и всех частей риторики".
В этих начальных параграфах Августин говорит об образах чувственных восприятий, которые помещены в "широкий двор памяти" (in aula ingenti memoriae), в ее "просторную и бескрайнюю обитель" (penetrale amplum et infinitum). Заглядывая внутрь, он видит всю вселенную, отраженную в образах, которые представляют не только вещи, но и пространство между ними с поразительной точностью. Но этим не исчерпывается мощь памяти, поскольку она содержит также
все сведения, полученные при изучении наук и еще не забытые; они словно засунуты куда-то внутрь, в какое-то место, которое не является местом: я несу себе не образы их, а сами предметы.[81]
Память хранит также склонности ума.
Проблема образов проходит через все рассуждение. Когда мы называем имя камня или солнца, сами эти вещи не встают перед нашими чувствами, в памяти возникают их образы. Но когда мы упоминаем "здоровье", "память", "забвение", присутствуют ли они как образы в памяти или нет?
По-видимому, он различает далее память о впечатлениях и память об искусствах и привязанностях:
Широки поля моей памяти, ее бесчисленные пещеры и ущелья полны неисчислимого, бесчисленного разнообразия: вот образы всяких тел, вот подлинники, с которыми знакомят нас науки, вот какие-то отметины или заметки, оставленные душевными состояниями, — хотя душа их сейчас и не переживает, но они хранятся в памяти, ибо в памяти есть все, что только было в душе. Я пробегаю и проношусь повсюду, проникаю даже вглубь, насколько могу, — и нигде нет предела…[82]
Затем он все дальше углубляется в память в поисках Бога, но не в качестве образа и ни в каком месте.
Ты удостоил мою память своего пребывания, но в какой части ее Ты пребываешь? Я прошел в поисках через те ее части, которые есть у животных, и не нашел Тебя там, среди образов телесных предметов; пришел к тем частям, которым доверил душевные свои состояния, но и там не нашел Тебя. Я вошел в самое обитель души моей… но и там Тебя не было… И зачем я спрашиваю, в каком месте ее Ты живешь, как будто там есть места?..[83]
Августин отыскивает Бога в памяти как христианин и как христианин-платоник убежден, что памяти присуще знание божественного. Обширная и наполненная отголосками память — не это ли память тренированного оратора? Какой величайший выбор мест памяти был предоставлен тому, кто воочию видел строения античности, во всем их великолепии! "Когда вызываю я в уме какую-либо арку, прекрасную и симметричную, что довелось мне видеть, скажем, в Карфагене", говорит Августин в другом сочинении и в ином контексте, "особая реальность, что дана была уму глазами и занесена была в память, порождает определенную направленность воображения".[84] Кроме того, рефрен "образов" проходит в "Исповеди" через все размышления о памяти, и вопрос, запоминаются ли понятия вместе с образами или без них, мог возникнуть в связи с попытками ораторской мнемоники отыскать образы для понятий.
Переход от Цицерона, искушенного риторика и религиозного приверженца Платона к также опытному риторику, но платонику-христианину Августину произошел плавно, и в "Тускуланских беседах" очевиден общий подход Цицерона и Августина к памяти. Более того, Августин сам говорит, что чтение не дошедшей до нас работы Цицерона "Гортензий" (названной по имени одного из друзей Цицерона, славившегося своей памятью) впервые подвигло его к серьезным размышлениям о религии, которая "изменила мои привязанности и обратила молитвы мои к Тебе, о Господи".[85]
Августин не говорит об искусной памяти и не указывает на нее в тех отрывках, которые мы цитировали. Она почти бессознательно подразумевается в его обращении к памяти, которая несравнима с нашей по своим необычайным возможностям и организации. Взгляды на память влиятельнейшего из латинских отцов церкви вызвали размышления о том, на что может быть пригодна христианизированная искусная память. Следует ли образы таких "вещей", как Вера, Надежда, Милосердие, других добродетелей или пороков либо свободных искусств "размещать" в подобной памяти и можно ли теперь места для запоминания подыскивать в церквах?