Яффе старался не задумываться об этом. Когда его посещали подобные мысли, ему хотелось кого-нибудь убить — в первую очередь себя. Это было бы просто. Ствол в рот, до щекотания в горле. Раз — и кончено. Без объяснений. Без записки. Что он мог бы написать? «Я убиваю себя, потому что не смог стать повелителем мира»? Смешно.
Но… он хотел стать именно повелителем мира. Он не знал, как этого достичь, в каком направлении двигаться, но такова была его цель с самого начала. Ведь другие смогли подняться — пророки, президенты, кинозвезды. Они карабкались вверх из грязи, будто рыбы, вышедшие на сушу. У них вырастали ноги вместо плавников, они учились дышать и становились больше, чем были прежде. Если уж это удалось каким-то гребаным рыбам, почему он не может? Только нужно торопиться. Пока ему не исполнилось сорок. Пока он не облысел. Пока он не умер, не исчез — ведь его никто и не вспомнит, разве только как безымянного придурка, что корпел зимой 1969 года над мертвыми письмами, выискивая в никому не нужных конвертах долларовые бумажки. Хорошенькая эпитафия.
Он сел и уставился на заваленную комнату.
– Пошел ты, — сказал он.
Это относилось к Гомеру. И к куче бумажного хлама, возвышавшейся на полу. Но больше всего это относилось к самому Яффе.
Сначала было муторно. Сущий ад: день за днем он просеивал мешки с почтой.
Их количество, казалось, не убывало. Даже наоборот — ухмыляющийся Гомер приводил своих батраков, и те пополняли бумажные завалы.
Сначала Яффе отделил интересные конверты (пухлые, твердые, надушенные) от скучных, частную корреспонденцию — от официальной и каракули — от четкого почерка. Потом он принялся вскрывать почту. В первую неделю, пока не натер мозоли, он делал это пальцами, затем купил ножик с коротким лезвием. Яффе изучал содержимое, словно ловец жемчуга. Чаще всего внутри ничего особенного не было, но порой, как и обещал Гомер, он находил деньги или чек, которые с готовностью отдавал боссу.
– А ты молодец, — сказал Гомер две недели спустя. — Отлично справляешься. Может, стоит взять тебя на полный рабочий день.
Рэндольф хотел послать его подальше. Он много раз поступал так с предыдущими начальниками, после чего тут же оказывался на улице. Но сейчас ему нельзя терять работу: однокомнатная квартирка вместе с отоплением стоила целого состояния, а на улице все еще снег. Кроме того, с ним что-то происходило. Он провел много одиноких часов в комнате мертвых писем, и к исходу третьей недели работа стала ему нравиться, а к концу пятой она захватила его целиком.
Он сидел на перекрестке всей Америки.
Гомер был прав. Омаха, штат Небраска, не являлась географическим центром США, но стала им, поскольку так решило почтовое ведомство.
Линии почтовой связи сходились, расходились и, в конце концов, бросали своих сирот здесь, в Небраске, потому что в других штатах они никому не были нужны. Они путешествовали от океана до океана в поисках того, кто бы их распечатал, но так и не находили адресата. В итоге эти послания попадали к нему — к Рэндольфу Эрнесту Яффе, лысеющему ничтожеству с невысказанными желаниями и нереализованными страстями. Он вскрывал письма своим маленьким ножиком и просматривал своими маленькими глазками; он сидел на перекрестке и видел истинное лицо нации.
Здесь были письма любви и письма ненависти, требования выкупа, прошения, «валентинки», с вложенными лобковыми волосами, обведенные ручкой силуэты мужских членов; письма с угрозой шантажа от жен, журналистов, сутенеров, юристов и сенаторов; прощальные записки самоубийц, «святые» письма, резюме, потерянные рукописи, недошедшие подарки, отвергнутые подарки; письма в никуда, подобные посланиям в бутылке с необитаемого острова в надежде на помощь; стихи, угрозы и рецепты. И так далее. Все они мало интересовали Яффе. Правда, от любовных посланий его порой бросало в жар, и иногда бывало интересно: если письмо с требованием выкупа не доставлено, убили похитители свою жертву или нет. Но истории о любви и смерти занимали его лишь постольку поскольку. Его любопытство будило другое — то, что не сразу бросалось в глаза.
Сидя на почтовом перекрестке, Яффе начал понимать, что в Америке есть некая тайная жизнь, которой он никогда раньше не замечал. О любви и смерти он кое-что знал — две великие банальности, два близнеца, которыми одержимы авторы песен и мыльных опер. Но, оказывается, существовала и другая жизнь. На нее намекали в каждом сороковом или пятидесятом письме, а в одном на тысячу писали фанатично и откровенно. Но даже когда об этом говорилось напрямую, это была лишь часть правды, ее зачаток. Каждый писавший пытался своим собственным безумным способом дать как можно более точное определение неопределимому.