Пример взят из героической истории; но и самая серая, будничная действительность бывает торовата на яркие антитезы. "Григорьев много сделал для Русова: он в течение многих лет ссужал его деньгами, из нищего превратил его в состоятельного человека; захворав, он доверил ему ключи от своих денег, умирая, назначил его своим душеприказчиком. Но и Русов немало сделал для Григорьева: он обманывал его при жизни, обокрал после смерти и теперь всеми силами препятствует исполнению его завещания". Приведенные два примера, как видит читатель, также взаимно составляют антитезу. В речи по делу Максименко Плевако говорил: соблазнитель девушки пал и уронил, но умел встать и поднять свою жертву. Во время речи Лабори по делу Дрейфуса *(50) оратора часто прерывали с крайней грубостью. Он повернулся к публике и крикнул: "Вы думаете помешать мне вашим воем; я смущаюсь только, когда слышу одобрение".
Чтобы находить новые мысли, надо иметь творческий ум; для удачных образов нужна счастливая фантазия; но живые антитезы легко доступны каждому, рассыпаны повсюду; день и ночь, сытые и голодные, расчет и страсть, статьи закона и нравственные заповеди, вчерашний учитель нравов – сегодняшний арестант, торжественное спокойствие суда – суетливая жизнь за его стенами и т. д., без конца; нет дела, в котором бы не пестрели вечные противоречия жизни.
Пример, приведенный Цицероном в его "Риторике", наглядно показывает, как нетрудна эта игра мысли: "Когда все спокойно, ты шумишь; когда все волнуются, ты спокоен; в делах безразличных – горячишься; в страстных вопросах – холоден; когда надо молчать, ты кричишь; когда следует говорить, молчишь; если ты здесь – хочешь уйти; если тебя нет – мечтаешь возвратиться; среди мира требуешь войны; в походе вздыхаешь о мире; в народных собраниях толкуешь о храбрости, в битве дрожишь от страха при звуке трубы".
Concessio *(51)
Одна из самых изящных риторических фигур это – concessio; она заключается в том, что оратор соглашается с положением противника и, став на точку зрения последнего, бьет его собственным оружием; приняв, как заслуженное, укорительные слова противника, тут же придает им другое, лестное для себя значение; или, напротив, склонившись перед его притязаниями на заслуги, немедленно изобличает их несостоятельность. Я не знаю лучшего примера, чем речь Ше д'Эст Анжа в заседании французской Палаты депутатов в 1864 году по поводу внесенного оппозицией проекта о подчинении парижского городского бюджета законодательному корпусу. Проект этот был вызван колоссальными затратами Гаусмана на украшение города; один из депутатов упрекал его как префекта столицы в расточении городских денег на ненужную роскошь. Ше д'Эст Анж отвечал оппозиции в качестве вице-президента муниципальной комиссии. Он поднял брошенный упрек, и вот что он говорил: "Вы говорите: все приносилось в жертву роскоши; нет, все приносилось в жертву необходимости".
"С разумной смелостью, без рабского страха перед прямой линией, забывая о ней, когда было нужно, мы расширили площади вокруг парижских памятников, воздвигли новые, реставрировали старые, провели новые улицы; повсюду, во всех концах облегчили колоссальное движение городского населения; вместо клоак, в которых приходилось ютиться жителям, вместо этих отвратительных улиц, имена коих уже забыты вами, улицы Мортеллери, Тиксерандри и других, им подобных, мы дали им воздуха, света и, правда, дали роскошь; да, этим нищим дали роскошь; они задыхались от недостатка воздуха; им предоставили площади, им устроили сады…"
Отступление было сделано, чтобы потом, в удобный момент броситься на противника с удвоенной силой. Оратор указывает, что заботы городского управления о бедном населении не остались без результатов.
"Или вы жалуетесь на то, что эти преимущества предоставлены рабочему населению? Богатые люди всегда имели свои великолепные дома и широкие дворы; они всегда могли дышать свежим воздухом; с наступлением летней жары они уезжали из города. Итак, эти улучшения делались для трудящихся жителей Парижа; все это было сделано для них, ради их пользы".
"Что же возмущает вас? Что им дали слишком много труда и слишком много заработка, слишком много воздуха, света, солнца, слишком долгую жизнь? Это возмущает вас?"
Конечно, достоинство concessio, как и всякой риторической фигуры, заключается не только в изяществе оборота, но и в силе мысли. В "Потонувшем колоколе" Гауптмана пастор говорит Генриху:
Ich bin schlichter Mann, ein Erdgeborener,
Und weiss von uberstiegnen Dingen nichte.
Bins aber weiss ich, was ihr nicht mehr wisst:
Was Recht und Unrecht, Gut und Bose ist. *(52)
И, соглашаясь с этим, Генрих отвечает:
Auch Adam wusst'es nicht im Paradiese. *(53)
Concessio расчищает путь для мысли, неприятной слушателям. Нельзя сказать присяжным или судьям: наказание бывает несправедливой и жестокой расправой, не вызвав в них некоторого неудовольствия. Оратор говорит: "Есть, бесспорно, такие преступники, в отношении которых наказание является необходимым возмещением содеянного, является безусловным требованием чувства справедливости". После этого уже можно смело сказать: "Но есть и такие, для которых наказание является ненужной и жестокой расправой".
Есть особый вид фигуры concessio, не имеющий ни латинского, ни греческого названия, но который по-русски можно бы назвать капканом. Это по преимуществу прием политического оратора. В суде слушатели безмолвны: в народном собрании, в представительной палате резкое или красивое слово всегда вызывает или протест, или восхищение. Искусный оратор умеет найти такую мысль, которая вырвет ликующие или злобные возгласы его противников, и бросит им в лицо их собственную радость или укоры.
В 1745 году перед началом войны за независимость Северо-Американских Штатов в одном собрании представителей штата Виргинии адвокат Патрик Генри говорил об упорстве, с которым Георг IV относился к умеренным домогательствам колоний. Он сказал знаменитую фразу: "На Цезаря нашелся Брут, на Карла Первого – Кромвель, Георг IV…" Здесь он был прерван негодующими возгласами приверженцев Англии: измена! измена! Он остановился на минуту и внушительно произнес: "…пусть не забудет их примера. Если это измена, я готов отвечать за нее".
Несколько лет тому назад в германском рейхстаге обсуждалось требование правительства о дополнительном кредите на армию. Военный министр подробно доказывал депутатам, что для устранения некоторых настоятельных опасностей необходимо определенное количество пехоты и артиллерии; при этом он имел неосторожность сказать, что расчеты сделаны с величайшей предусмотрительностью, и, дав испрашиваемое ассигнование, рейхстаг будет надолго застрахован от новых требований военного министерства. Возражая министру, Евгений Рихтер доказывал, что его домогательство не имеет оснований, и что Палата не должна доверяться его обещаниям. Правительство не знает меры, говорил он; оно не считается с народными средствами; сегодня выдайте эту сумму, через год они потребуют новых назначений; они говорят, что требуют минимум того, что необходимо; я не могу верить им, потому что из собственного их расчета ясно, что это слишком много… Военный министр не выдержал и перебил оратора: "Напротив, если бы вы могли вдуматься в представленный нами отчет, вы убедились бы, что этого еще слишком мало".
– Вот видите,– добродушно продолжал Рихтер,– я говорил, что через год вы опять будете просить денег.
Как я сказал, это преимущественно политический прием: оратор изобличает ошибку в словах противника, перебившего его своим замечанием. На суде это можно сделать только с ошибкой в уме судей. Из вопросов присяжных на судебном следствии нетрудно бывает угадать, какое соображение навязывается их вниманию. Если это мысль неверная, скажите им, что всякий, кто знает это дело, должен остановиться именно на этом предположении; подтвердите его лучшими доводами и когда увидите, что присяжные восхищены вашей готовностью признать опасное для вас положение, разъясните их заблуждение.
Sermocinatio *(54)
Есть одна риторическая фигура, которой наши рядовые ораторы почти никогда не пользуются. Это sermociriatio, одна из наиболее сильных, понятных и простых. Разговоры, просьбы, убеждения участников судебной драмы, предшествовавшие и следовавшие за событием, лишь в незначительной доле бывают достоянием суда. Между тем передать вполне понятным образом чужое чувство, чужую мысль несравненно труднее в описательных выражениях, чем в тех самых словах, в коих это чувство или мысль выражается непосредственно. Последний способ выражения и точнее, и понятнее, и, главное, убедительнее для слушателей. Я говорю: любовник указал жене на удобный случай отравить мужа. Присяжные слушают и думают, что это могло быть и могло не быть. Опытный обвинитель скажет: я не слыхал их разговора, но нам нетрудно догадаться о его содержании. Она, женщина, колеблется, он, мужчина, решился твердо и настойчив в своем решении. "Иди,– говорит он,– порошок на полке, муж задремал; проснется и сам выпьет; я пройду в кухню, чтобы не вышла в спальную сиделка". Перед вами в немногих словах передана вся картина отравления, и, если предположение о подстрекательстве уже обосновано оратором, присяжным кажется, что они слышат не его, а самого подсудимого на месте преступления. Этот прием незаменим, как объяснение мотивов действия, и как дополнение характеристики, и как выражение нравственной оценки поступков того или другого человека. В деле крестьянина Егора Емельянова обвинитель говорит, что убийца взял с собой на место преступления свою любовницу, чтобы, сделав ее соучастницею, закрепить ее навсегда за собой: "Поделившись с ней страшной тайной, всегда будет возможность сказать: "Смотри, Аграфена, я скажу все, мне будет скверно, да и тебе, чай, не сладко придется. Вместе погибать пойдем; ведь из-за тебя же, Лукерья, душу загубил"". В деле о подлоге завещания штабс-капитана Седкова тот же оратор говорил: "Если бы Лысенков – один из главных виновников, нотариус, сочувствовал Седковой, как честный человек, он должен был сказать ей: "Что вы делаете? Одумайтесь! Ведь это преступление; вы можете погибнуть. Заглушите в себе голос жадности к деньгам мужа, удовольствуйтесь вашей вдовьей участью…" " и т. д. Эти слова – не догадка о том, что было сказано Лысенковым; оратор указывает именно на то, что они не были сказаны; но всякому ясно, как они наглядно поясняют мысль обвинителя и вместе с тем как оживляют его речь. В речах Андреевского, князя Урусова такие разговоры, не подслушанные, а, так сказать, подсмотренные в деле между строками, встречаются очень часто, и одно это служит доказательством достоинства такого риторического приема. Само собой разумеется, что, если значительный разговор действующих лиц передан свидетелем или подсудимым в подлинных выражениях, их нельзя заменять измышлением.