И тогда — вот так сюрприз! — она всхлипнула. Комок поднимался откуда-то изнутри, и остановить его было невозможно. Он должен был прорваться, вырваться наружу. Один, потом другой. И вот уже Эмма плакала, свернувшись в объятиях Стюарта. Она плакала минут десять, может быть, дольше. И плач ее было не унять. Как плач ребенка, которому сказали, что Рождество отменяется.
Откуда это взялось? Боль, злость, неутолимая печаль — не по человеку, который умер год назад, но по человеку, которого она знала как Зака какое-то — увы, недолгое — время. По тому человеку, которым Зак мог бы стать, который понимал, что он делал, понимал, кто он есть, понимал собственную неоднозначность. По человеку такому умному и талантливому, такому образованному, по тому, который по крайней мере и мог притворяться таким перед другими, и перед собой, и перед ней тоже. Она плакала потому, что обманулась в нем. Она была жертвой. Жертвой собственных заблуждений. «Я сама виновата». Она шептала эти слова вновь и вновь, уткнувшись Стюарту в грудь, намокшую от ее слез.
Стюарт обнимал ее за вздрагивающие плечи. Два нагих человека. Трудно представить нечто более ранимое, уязвимое, чем два нагих человека самих по себе, без той силы сексуальности, что превращает их в ангелов, богов и богинь.
— Ах, мы сироты, — сказал он, когда поток слез иссяк. Он обнимал ее и думал, что они — другие: ренегаты, ослушники — и им труднее, чем кому бы то ни было в мире, найти свое место. И он был прав.
Сироты. Все мы, сироты, любил говорить своим прихожанам Зак, и это были его слова, не ее. Сироты, ищущие дом. О, блудные дети, возвращайтесь домой. Он будет за вас молиться. Но для Эммы все это не годилось. Она оставила дом, чтобы найти Зака. И она оставила Зака, по крайней мере в том, что касалось эмоций. Оставила, потому что продолжать жить с этим было невыносимо больно. И она оставит Стюарта, хотя он еще не знает об этом. «Мы». Какое хорошее слово. Такое, что, казалось, она растает от нежности к своему плохо приспособленному к этому миру виконту.
Но почему она намеревалась его оставить? В этот конкретный момент она не могла сказать. Отчего-то ей больше не казалось, что остаться с ним — это плохо. Какое им дело до того, что скажут люди? Кому какое дело до того, что она была всего лишь маленькой овечкой в его стаде? Кому какое дело до того, что он от нее перейдет к следующей, а она останется жить с клеймом на заднице для всеобщего обозрения? Пусть все это случится. Разве ей под силу противостоять тому, что должно с ней случиться? Но сможет ли она все это выдержать? Смогла бы она оставаться с ним до тех пор, пока ему не надоест, а потом жить сама по себе, каждый день, каждый час надеясь на то, что он заглянет к ней хотя бы на минуту и она сможет урвать от него еще кусочек счастья? Смогла бы она продать свою гордость за эту, самую последнюю, секунду счастья?
Возможно. Эти секунды, каждая из них, были чертовски хороши. Так хороши, что, быть может, он не стал бы...
Эмма вовремя спохватилась. Жертва собственных заблуждений, она снова совершала ту же ошибку. Дважды одну и ту же ошибку совершать не стоит. Она знала, кто такой Стюарт Эйсгарт и к чему его может привести романтическое приключение с местной фермершей. Нет смысла продлевать агонию. Это ее же слова. Не надо доходить до конца, чтобы предвидеть, к чему все придет. Лучше жить так, как она жила до сих пор, как планировалось, и избавить их обоих от объяснений, вздохов, возможно, даже слез.
С тех пор как у нее появился Зак, а быть может, еще и до него, может, она всегда такой была. Может, она такой родилась? Эмма всегда была за то, чтобы не причинять никому, в том числе и самой себе, ненужную боль.
Утро давно наступило. Эмма лежала в постели у себя в номере, еще не до конца проснувшись, а рядом с ней спал, слегка похрапывая, голый виконт. И вот тогда она поняла. Она любит его. Нет, все эти слезы, что она пролила перед самым рассветом, оросив грудь Стюарта, были не по Заку, не по тому, кем бы он мог быть и не был, и даже не по ней, — по тому, что она хотела бы получить, но не получила.
Слезы ее, ее рыдания имели непосредственное отношение к мужчине в ее постели, высокому, красивому, поджарому. Одним словом, она плакала не по покойнику, а по живому. Она не могла его получить и, словно ребенок, рыдала из-за того, что не могла иметь того, что хочет. Она пробежала глазами по его длинному телу, задержавшись взглядом на том месте, где свесился, спящий, его пенис, и дальше, вниз, вдоль мускулистого бедра, с намотавшейся на него простыней, вдоль костлявой икры к ступне с высоким подъемом и длинными изящными пальцами. Стюарт был худ, поэтому любая одежда отлично смотрелась на нем. Он мог носить на себе много слоев всяких тряпок и при этом выглядеть элегантно. О себе она этого сказать не могла. И он мог быть еще худее, чем он был, и при этом оставаться красивым, ибо красивым было само его сложение.
Эмма смотрела на него, постепенно осознавая глубину своей к нему привязанности. Глубокой, до мозга костей. Привязана всей душой. И не только душой. Всем телом. Буквально. Каждая косточка в ней ныла от тоскливого сознания безнадежной любви. Словно сердце ее стало громадным, таким громадным, что не помещалось внутри и давило, болезненно давило на грудину. Да, слезы ее были по этому красивому, рафинированному аристократу, чей преступный отец женился на деньгах и кто, вне сомнения, станет ухаживать за девушкой высокого происхождения с настоящими титулами — и он имел на это право, а она, ныне фермерша, в прошлом воровка, не имеет ничего настоящего. Одно лишь притворство да платья, что он купил для нее.
Пока он этого не понимает. Но он обязательно поймет. Но он еще слишком плотно укутан страхом того, что его сердце недостаточно хорошее. Он сейчас на той стадии, когда человек ищет себя, когда ему не хватает самого по себе хорошего поступка, он еще и желает, чтобы поступок этот был совершен из чистосердечных побуждений. О, что за создание! Что за мужчина! Как она его любит!
Увы, она плакала оттого, что у нее нет иных причин, кроме единственной — любви к нему, которая могла бы побудить его остаться с ней навсегда, беречь ее, любить ее, жениться на ней. Она плакала еще и потому, что жизнь с Заком научила ее, крепко научила, без конца напоминая и подтверждая примерами, что нет ничего более неподходящего в качестве повода для брака, чем любовь.
Глава 16
Во время стрижки надо знать, куда надавить, чтобы овца вела себя смирно. Нажмите ладонью ей на бок, к примеру, и она вытянет ногу.
Эмма отправила Леонарду записку, в которой просила присоединиться к ней за завтраком, после чего заняла столик в дальнем углу, заказала чай и попросила официанта не беспокоить их, покуда она или ее друг не дадут знать, что они готовы.
Как только Леонард подошел к ее столу, даже не дожидаясь, пока он сядет, Эмма начала:
— Я так рада, что смогу минутку переговорить с вами наедине. Прошлой ночью... — Эмма осеклась и прижала руку к губам. Прошлой ночью... — Она отвела взгляд назад и вниз, демонстрируя смущение. — Я... я подумала о том, что вы сказали. О том, что Стюарт не с нами. Он не внес нужную сумму. Он пуглив, и я боюсь, что он кому-нибудь что-нибудь расскажет. — Она вздохнула, и пышная грудь ее сильно всколыхнулась. — Мы должны вывести его из игры.
— Вы так думаете? — У Леонарда от жадности чуть глаза из орбит не выскочили. От жадности и от радости, хотя, возможно, еще и от похоти. — Но почему? — Он был положительно заинтригован.
— Потому что я продумала все, что вы вчера сказали, — быстро ответила Эмма.