1850 год знаменателен еще и тем, что тогда начался его роман с Сюзанной Леенхоф, молодой голландкой, которую родители Мане наняли учить сыновей игре на пианино. Тайные свидания в квартире Сюзанны на улице Фонтен-о-Руа привели к тому, что весной 1851 года она забеременела. Сюзанне было двадцать два. Мане только девятнадцать. В начале 1852 года Сюзанна родила сына – Леона.
Связь с нанятой отцом учительницей музыки довершила череду проступков и неприятностей, которыми юный Мане доставлял родителям массу огорчений. Он плохо учился, и путь в юриспруденцию был для него закрыт; он дважды провалил экзамен в морскую академию и в довершение всего вбил себе в голову, что хочет стать художником. Сплошные разочарования. Но мало-помалу родители усвоили, что судьба наградила их непутевым и очень упрямым сыном и что из попыток заставить его подчиниться родительской воле толку все равно не будет.
Однако беременность Сюзанны – совсем другое дело: это полная катастрофа. Внебрачный ребенок, да еще родившийся у матери-иностранки, которая по своему происхождению стояла на несколько ступенек ниже новоиспеченного отца, – само по себе скандальное нарушение всех норм буржуазной морали. А в данном случае ужас положения усугублялся особым статусом Мане-отца – судьи, заседавшего в парижском Дворце правосудия, в суде первой инстанции департамента Сена, где ему, между прочим, нередко приходилось разбирать дела об отцовстве. Стоит ли говорить о том, каким позором это могло обернуться для респектабельного главы семейства? Чтобы Огюст Мане принял в семью бастарда – о таком даже помыслить было нельзя, и его провинившийся сын на этот счет, конечно, не заблуждался.
Необходимо было все сохранить в тайне.
По счастью, Мане мог довериться матери. Она немедленно взяла дело в свои руки и списалась с матерью Сюзанны, которая примчалась из Голландии в Париж. Леон родился 29 января 1852 года. В книге регистраций появилась следующая запись: «Коэлла, Леон-Эдуар, отец – Коэлла, мать – Сюзанна Леенхоф» (никакого упоминания о Мане), а для всех непосвященных ребенок был младшим братом Сюзанны, последним из детей женщины, которая в действительности приходилась ему бабкой.
Мане стал крестным отцом ребенка. С тех пор он на протяжении многих лет сновал между родительским домом и квартирой в Батиньоле, где жили Леон, Сюзанна, ее мать, а позже и ее два брата, тоже переехавшие из Голландии в Париж.
Иными словами, Мане вел двойную жизнь – не по своей воле, а под давлением обстоятельств. В его жизни с юных лет имелась тайна, которую нужно было свято от всех хранить. И ее хранили. Семейство Мане настолько в этом преуспело, что нам до сих пор доподлинно не известны подробности рождения и младенчества Леона. Все надежно укрыто плотной завесой тумана. И можно только гадать, до какой степени это повлияло на дальнейшую судьбу и характер Мане. Одно кажется несомненным: все это часть того нерва, который ощущается за внешней жизнерадостной беспечностью его живописи.
По своим убеждениям Мане был республиканец. И когда в конце 1851 года Луи-Наполеон совершил переворот, приведший Францию к режиму Второй империи, он не скрывал своего отчаяния. Грубая диктатура, подавление свободомыслия надолго лишили республиканцев всех надежд, вскруживших им голову после бурных событий 1848 года. Жестоко разочарованные политическим курсом страны, молодые художники и писатели отошли от больших общественных тем и обратились к более частным, камерным сюжетам. Мане не остался в стороне от этой тенденции, но в нем под маской внешней невозмутимости пылал республиканский огонь. Недаром он со своим другом Прустом вышел на улицы 2 декабря 1850 года, когда Луи-Наполеон (или Наполеон III, как он повелит именовать себя всего год спустя) узурпировал власть. В тот день молодые люди стали свидетелями царящего кругом хаоса и кровопролития. Их даже арестовали и на несколько ночей заперли в участке – больше, впрочем, ради их же собственной безопасности.
Под тягостным впечатлением от государственного переворота Мане вместе с другими студентами из ателье Кутюра ходил на монмартрское кладбище, куда свозили тела жертв уличных столкновений, и делал натурные зарисовки. Нотка горечи, которая будет слышна во многих его работах, – возможно, эхо печального личного опыта. Она несомненно звучит в «Мертвом тореро» (1864), в «Казни императора Максимилиана» (1868–1869) и в «Самоубийстве» (1877); ее отзвук – словно покорившая Фрэнсиса Бэкона «тень жизни, проходящая сквозь времена» в полотнах кумира Мане, испанского художника Диего Веласкеса, – угадывается даже в его, казалось бы, искрящихся радостью картинах. Да, за легендарным шармом Мане скрывалась изрядная доля меланхолии, если не черной тоски. Именно этот диссонанс много лет спустя так заинтриговал Дега, который сам, надо сказать, был рефлексирующим интровертом.