Пресыщение неизменно влечет за собой отвращение и затем отречение, отказ от комфорта. Аскетизм — оборотная сторона общества потребления. В сочетании с фанатизмом он может приобрести социально опасный характер. Впрочем, как и всеобщее пресыщение. И то, и другое — крайности, которые сходятся, которые переходят друг в друга. «Пусть назовут это социологической остротой задним числом, но адепты обоих учений — утопического, колдующего над спасением, и новомеланхолического, требующего отречения, — ссылаются все на того же Герберта Маркузе, и я склоняюсь к тому, чтобы подобное противоречивое философствование рассматривать в единстве. Подавляющее большинство молодежи понимало двойственный характер призывов Маркузе, и каждый брал то, что ему по сердцу».
К «левому» экстремизму Грасс относится отрицательно. В эксцессах, которые устраивали в немецких университетах маоистски настроенные студенты, многое напоминает Грассу бесчинства фашистских молодчиков 30-х годов. Идейная пища экстремизма — социальный миф, стадное сознание агрессивно настроенного обывателя. Поэтому Грасс беспощаден по отношению ко всем видам современного мифотворчества.
Немецкое слово Mythe — «миф» — созвучно с другим — Mief, что означает «спертый воздух», «вонь». На этой игре слов построено несколько остроумных пассажей Грасса, направленных против социально опасных стереотипов массового сознания. Например: «Не следует искать спертый воздух только на общих собраниях, в союзах, объединениях, сообществах, семинарах, республиканских клубах и спортивных залах: одиночки тоже пахнут своим собственным мнением, и даже те, кто презирает вонь (миф. — А. Г.), собираются иногда в узком кругу. Жертвы демонстративного проветривания, они то и дело покашливают». Грасс за свежий воздух, за чистую атмосферу, в том числе и международную.
Для того чтобы преодолеть экстремизм и очистить духовную атмосферу, отнюдь не обязательно отрекаться от Гегеля. Грассу, писателю крайне противоречивому, можно предъявить и другие мировоззренческие претензии, но это уже не входит в задачу данной книги, не только не претендующей на полную оценку того или иного художественного произведения, но умышленно рассматривающего искусство лишь с одной стороны — той, что обращена к науке.
Глава V
ОБРАЗ И ПОНЯТИЕ В КИНЕМАТОГРАФЕ
Идея интеллектуального кино принадлежит Сергею Эйзенштейну. Одно время — конец 20-х годов — он был убежден, что именно кинематограф призван преодолеть дуализм науки и искусства, «положить конец распре между «языком логики» и «языком образов» — на основе языка кинодиалектики»[52]. Автор фильма «Броненосец «Потемкин» намеревался экранизировать «Капитал».
«Все, что писал Эйзенштейн об «интеллектуальном кино», было крайне увлекательно, но не очень внятно»[53]. Приговор историка искусства справедлив, хотя и суров. Эйзенштейн не мог подкрепить свою в общем правильную мысль убедительными примерами. Его замыслы остались нереализованными. Впоследствии режиссер отказался от самой идеи и подверг ее критике. Но тогда ему помешал ряд обстоятельств, в том числе и два собственных просчета. Во-первых, он резко противопоставил интеллектуальное начало психологическому, требовал изгнать из кинематографа «живого человека». Увы, это невозможно: без человека не обойтись. Во-вторых, Эйзенштейн стремился к логической однозначности изображения. Например, словосочетание «худая рука» должно быть снято так, чтобы «худая» было бы одним кадром, а «рука» — другим, чтобы кадры нельзя было бы прочесть как «белая рука». На деле оказалось, что интеллектуальная сила кинематографа таится как раз в многоразличном осмыслении изображения.
Теперь все более становится очевидным, что киноэкран обладает не меньшими интеллектуальными потенциями, чем искусство слова. А кое в чем перед ним открываются пути, которых не знает литература[54]. Художественный образ в литературе вторичен, он возникает на понятийном фундаменте, на смысловой основе слова он существует лишь для того, у кого есть хотя бы минимальная читательская культура, способность воссоздавать конкретность из абстракций, воспринимать многозначность речи. У кинематографа более емкая структура. Образ здесь прежде всего визуален, непосредственно связан с чувственностью, с низшим слоем сознания и даже подсознания, он может действовать подобно мифу и музыке, вызывая физиологические и стадные реакции: современные мифотворцы охотно используют кино для манипуляции массовым сознанием. Но кино может создавать и высокоинтеллектуальные образы и, что особенно важно, показывать переход визуального в интеллектуальное, рационализацию подсознания и вытеснение в бессознательное.
Кинорежиссер не называет своих оппонентов. Но зрителю рекомендуется их знать. Иначе многое из того, что он увидит на экране, останется непонятым и непрочувствованным.
Зрителю фильма «Расемон» (1950) японского режиссера А. Куросавы, например,» желательно быть знакомым с теорией «социальных ролей». Ибо фильм ведет с ней полемику. Согласно этой теории человек — функциональная единица. Деятельность — исполнение предписанной социальной роли. В рабочее время ты — служащий, дома — муж и отец, вне дома — член спортивного общества, хорового кружка и т. д. Общество задает стереотипы, а от индивида требуется лишь усвоить их и строго им следовать. Скажи мне, в каком обществе ты живешь, и я скажу, кто ты.
Здесь есть огромная доля истины, которая заключается в том, что формирование личности происходит на определенном социальном фоне, и отсюда идут решающие воспитательные импульсы. Тип личности рождается обществом. В Афинах не мог появиться ни бизнесмен, ни гангстер, ни пролетарский революционер. Не мистическая судьба, а именно общество «играет» человеком, «то вознесет его высоко, то бросит в бездну без стыда». Общество может раздавить человека, превратить его в козявку (как случилось с персонажем Кафки), а может поднять из праха и возвести в перл творения.
Сущность человека — совокупность общественных отношений, это уже азбучная истина. Но сущность не исчерпывает явления, последнее всегда богаче сущности. А когда речь заходит о человеке, то именно неисчерпаемое богатство его проявлений приобретает решающее значение как для него самого, так и для общества.
Человек — представитель биологического вида «гомо сапиенс». Каждый индивид обладает своеобразными, только ему присущими особенностями. Индивид, осознавший и реализовавший свою индивидуальность, становится личностью. Сюда входят уникальные способности, неповторимые потребности и личная, не перелагаемая на других ответственность. Личность как целое есть нечто большее, чем совокупность возложенных на нее социальных ролей. Поэтому можно понять художника, который восстает против попытки поставить знак равенства между человеком и его местом в обществе. Играя предписанную ему роль, человек лжет — такова позиция автора в фильме «Расемон». Напомним читателю, как разворачивается действие.
…Под полуразрушенными воротами Расемон укрылись от дождя три человека. Один из них — старик крестьянин силится осмыслить событие, с которым ему только что довелось соприкоснуться. Был умерщвлен самурай; пойманный разбойник сознался в убийстве и рассказал судебному чиновнику подробности. Разбойник прельстился молодой женой самурая, когда супружеская чета проходила по лесу, хитростью заманил их в чащу, сбил мужа с ног, привязал к дереву и на его глазах овладел красавицей. Затем последовал честный поединок, в котором разбойник лихим ударом меча на тридцатом выпаде сразил противника. Что касается женщины, то она, по-видимому, убежала, да ему, впрочем, до нее не было никакого дела, он взял лишь свой боевой трофей — меч врага и пропил его в городе.
Но вот перед следователем появляется жена самурая. В ее устах эта история выглядит иначе. Да, ее изнасиловали, но затем разбойник исчез, никакого поединка не было. Она разрезала веревки, которыми был привязан ее муж, и, раздавленная горем, просила умертвить ее. Но бесчувственный мужчина, потрясенный только своим горем, как будто окаменел; он молча с презрением и ненавистью смотрел на нее. Она не могла вынести этого взгляда, умоляла мужа сказать что-нибудь, плакала, кричала и в конце концов в состоянии аффекта заколола его кинжалом.
54
По мнению А. Тарковского, «кино как инструмент обладает даже большими возможностями, чем проза» («Искусство кино», 1977, № 7, с. 117).