Мимо леса на зыбкой границе миров,
Мимо старых, покрывшихся грязью камней;
Здесь когда-то был мой праотеческий кров,
Здесь я вырос и жил до прихода теней...
И нет боле мне хода
в те прошлые дни,
Когда славного рода
горели огни,
Когда солнце бросало
на землю лучи,
Золотистым кинжалом
сверкая в ночи.
Зрители удивленно переглядывались, не привычные ни к таким балладам, ни к такой музыке. Лишь бледный как смерть Ромеро начинал кое-что понимать, проталкиваясь в задние ряды. У него не было ни малейшего желания видеть то, что вскоре должно было, не могло не произойти. Ромеро - и тот, другой, чей взгляд послужил причиной... Нет, не другой - Иной. В отличие от ныне живущих, события былого не позабывший и не желавший забывать. Или забыть не способный. Впрочем, трубадуру было все равно. Теперь.
Я не помню, как стены рассыпались в пыль,
Я не видел, как страх беглецов пожирал.
Но я знаю, что это - не сказка, но быль,
Ибо в сказке не станет улыбкой - оскал.
Мой сломался клинок
в ту кровавую ночь,
И запомнят урок
ускользнувшие прочь
Но ни ярость, ни меч,
ни волшебная дверь
Не смогли уберечь
обреченных на смерть.
Люди уже не только переглядывались, но и перешептывались, с немалым сомнением поглядывая на трубадура. Он не слышал и не видел ничего вокруг, мысленно вернувшись туда, куда возвращаться отнюдь не хотел. И только его собственный, отчего-то охрипший голос еще напоминал о том, что вокруг - настоящее, а не прошлое. Пока, во всяком случае.
Помню цепи, и плеть, и ошейник раба;
Помню хруст кандалов и багровую тьму...
С той поры я на легких не жил на хлебах
Беглый раб, с господами веду я войну.
И когда запоет
рог меж черных холмов,
И копье всласть прольет
трусов жидкую кровь
Мое имя опять
проклянут их отцы,
И на скорбную рать
устремятся, глупцы...
Ромеро наконец выбрался из толпы и во весь дух припустил туда, откуда они прибыли не далее как сегодня утром, хотя ему казалось, что минуло полжизни. В общем-то, для Ромеро так и было. Для трубадура с сегодняшнего утра жизнь прошла не наполовину, а полностью.
До краев полон местью, от битв я устал.
Даже мертвый иной раз способен ожить;
И тогда отложил я кровавый металл,
Но петлею на горло судьбы легла нить.
Мы свой собственный рок
за собою ведем,
И в назначенный срок
до весов добредем,
И на левую чашу
положат мечты
А на правую - сажу
и зло пустоты.
Ему казалось, что теплое майское солнце стало из бледно-золотого - багровым, затянутым пеленой сладкого дыма. И не зря. Потому что под опущенными веками радужная оболочка расширялась, закрывая весь белок, а под тканью одежды менялась плоть, с жуткой медлительностью похрустывая костями и перемещая хрящи и мускулы. Изменение не слишком сильное - но достаточное, чтобы обеспечить немедленное сожжение, если вдруг это откроется. А чуть погодя так и произойдет, сдерживаться он уже не мог. Только музыка, только терзающие мандолину пальцы пока еще напоминали об окружающем мире... но вскоре, он знал, уйдет и это.
Я сумел превозмочь жесткий жребий судьбы,
И в сраженьи с собой сам себя погубил.
Да, я жив - но стоят лишь пустые гробы
Вдоль дороги, где я эти годы прожил...
Пусть услышат меня
те, кого уже нет
Дети Пепла, Огня
и Несущего Свет,
Скоро круг завершит
Колесо, и тогда
Я отброшу свой щит
и войду во Врата!
Первой завопила средних лет толстуха. Пока - от страха, нечленораздельно, указывая на него дрожащим пальцем. Скоро вопль ужаса сменится яростной истерикой, но он вряд ли успеет услышать это. Трубадур знал, ЧТО видят люди, изо всех сил пытающиеся не верить собственным глазам. Он бы даже усмехнулся, однако забыл, как это делается. Сутулость уже была не нарочитой, а вполне естественной. Одежда трещала на груди, свободно болтаясь в поясе и ниже; ремни сандалий резали покрывшиеся шерстью ноги, подобные звериным лапам. Он даже не пытался уклониться, когда первый камень оставил кровавую ссадину на лбу. До конца оставалось всего ничего... и незачем было оттягивать неизбежное.
Мимо леса за зыбкой границе миров,
Мимо старых, в трясину ушедших камней...
Да, я жив; и со мною жива еще кровь
Для сраженья лишь бледных седлавших коней.
Не жалеть! Ни о чем,
никого, никогда!
Пусть за правым плечом
дышит в ухо беда,
Пусть за левым слыхать
уже ловчих свистки,
Все равно - можно встать
и оскалить клыки!
Метко пущенный топор раскроил в щепки ни в чем не повинную мандолину и вонзился ему в живот. Волчий оскал, окрашенный кровавой слюной, заставил людей на мгновение отпрянуть, однако у кого-то тут же сыскались вилы с прочными деревянными зубьями, у другого обнаружился острый и тяжелый разделочный нож - и полагаясь на силу оружия, они вновь ринулись на оборотня-трубадура...
Оборотни помирают не только от серебра, с тех пор свято убеждены крестьяне в Эстремадуре, леонской земле на границе с Лигурией. Им не было дел до странной схожести старой, почти уничтоженной расы г'нолла с истинными оборотнями. Им не было дел даже до того, что во время оно считалось: убивший оборотня сам вскоре становится оборотнем, - это не более чем языческое суеверие, твердо говорил деревенский священник, отец Родригес. Не было причин не доверять ему, не раз уже доказавшему и монастырскую ученость, и просто соседскую добросердечность. Фургончик со всем нехитрым скарбом спалили на месте, в костер бросили и искромсанные останки. Оставшуюся после этого золу окропили святой водой и закопали у перекрестка, на всякий случай вколотив в "нечистое место" новенький осиновый крест (разумеется, с заостренным нижним концом). Следующим утром на перекладине креста объявилась краткая надпись. Не на леонском или лигурийском диалекте - на подлинной, литературной латыни Вергилия и Овидия; однако, оценить сие мог разве что отец Родригес, поскольку в селении больше никто не сумел бы прочесть и собственного имени. Никто, за исключением написавшего знаменитыми словами знаменитого имперского историка Такита: "Honesta mors turpi vita potior" - то есть "Честная смерть лучше позорной жизни". И нацарапавшего вместо подписи - четырехпалую ладонь, которая хмуро взирала на мир безвеким глазом, открывшимся на пересечении линий судьбы и ума.