Поспешно, почти не понимая, что он делает, Влемк открыл краски, схватил кисть. Он писал неистово и бездумно, равно запечатлевая прекрасное и уродливое, работая исступленно и почти небрежно. Вскоре портрет стал настолько похож на Принцессу, что даже ее родная мать не смогла бы найти между ними различия.
И тогда портрет заговорил.
— Влемк, — сказал портрет, — я предаю тебя проклятию. Отныне, пока не будет на то моей воли, ты не произнесешь ни единого слова.
Влемк вытаращил глаза и хотел было возразить, но проклятие уже начало действовать: он потерял дар речи.
3
С этого момента в жизни художника настал мрачный период. Правда, он достиг того, чего не достигал еще ни один другой художник, он добился успеха в решении труднейшей задачи — успеха, о котором можно только мечтать, но победа обернулась катастрофой: он стал нем как могила. Если портрет будет упорствовать, в чем Влемк не имел причины сомневаться, то он уже никогда в жизни не скажет Принцессе ни слова, не выскажет ей свою любовь, свои вдохновенные мысли.
Он предпринимал слабые попытки приспособиться к своему новому положению. Время от времени брал заказы: украсить анютиными глазками табакерку, нарисовать дом хозяина на коробке для перьев. Но изображения получались грубыми, аляповатыми: в них не было души. Заказчики, даже местные врачи и банкиры, которые при желании без труда заплатили бы просимую им сумму, торговались с ним о цене, а потом тянули с оплатой — верный признак того — и это подтвердит любой живописец, — что его работа не ценится. Неделя следовала за неделей, а дела у Влемка шли все хуже и хуже; все реже и реже на узкой лестнице его мастерской раздавались шаги клиентов. Впрочем, какая ему разница, ведь все равно работал он медленно, если вообще работал. Даже в тех случаях, когда он, охваченный чувством тревоги или недовольства собой, по многу часов подряд не выпускал из рук кисти, сделать ему удавалось ничтожно мало. С тех пор как портрет Принцессы был закончен, все остальное, что он делал, казалось ему ниже его возможностей, изменой своему таланту. Он обнаружил, что просто-напросто разучился писать по заказу; если же ему удавалось ценою нечеловеческих усилий написать то, что его просили, никто уже, даже самый последний кретин, заходивший к нему с улицы, не хвалил его работу.
Унижение Влемка особенно остро ощущалось в тех случаях, когда клиенты, к его досаде, отворачивались с кислой миной от шкатулок, разрисованных по их же заказу, и переводили взгляд на портрет Принцессы. Некоторые замечали: «Как живая, вот-вот заговорит». «А она и в самом деле говорит», — отзывался тоненький голосок, и клиенты не верили своим ушам. Вскоре поползли слухи, что Влемк вступил в сговор с дьяволом. А дела его шли все хуже, и в конце концов заказов не стало вовсе.
«Горе мне», — сокрушался бедняга Влемк, сидя один в мастерской и ломая руки. А тут, в довершение бед, портрет опять заговорил, нагоняя тоску своими жалобами и наставлениями.
— Как можешь ты называть себя живописцем? — вопрошал он тихим, не громче чем писк насекомого, звенящим голоском. — Куда девался твой дар? Вот до чего довела тебя разгульная жизнь.
Влемк терпеливо сносил эти речи либо уходил от них в кабак, хотя считал жестокой несправедливостью, если не сказать больше, что его шедевр стал его же проклятием, тюрьмой его духа. Иногда он, отбросив самолюбие, жестами взывал к своему творению, даже опускался перед ним на колени, умоляя вернуть ему дар речи.
— Нет, — отвечал портрет.
«Но почему?»— вопрошал он воздетыми к небу дрожащими руками.
— Потому что не хочу. Когда захочу, тогда и верну.
«Нет в тебе жалости!» И в немом вопле Влемк потрясал кулаками и печально качал головой.
— Тебе ли говорить о жалости? — возмущалась шкатулка. — Это ведь ты, чудовище, сотворил меня! Знаешь ли, каково мне торчать здесь, точно я несчастная калека, — ведь у меня только и есть что голова да плечи, у меня нет даже рук и ног!
«Всепрощение — величайшее из всех добродетелей», — знаками отвечал Влемк.
— Нет, — стояла на своем шкатулка. — Проклятие остается в силе.
Влемк со стоном тяжело поднимался с затекших колен и, чтобы наказать шкатулку единственным доступным ему способом, надев пиджак и шляпу, отправлялся в кабак.