— Что ты делаешь? — запротестовала шкатулка. — Отнеси меня обратно! Мне здесь не нравится!
Влемк, разумеется, ничего не сказал в ответ и вернулся к своим краскам.
Было уже утро. Из окна струился свет, на улицах перекликались, будто торговцы-разносчики, петухи и собаки, их голоса со звоном подскакивали на обледенелых мостовых. Влемк сварил кофе, подумал, что следовало бы передохнуть, но тут же расположился на табурете у конторки и методично, аккуратно, с предельным напряжением и сосредоточенностью принялся за новую работу — «Принцесса скучает». Мазки, казалось, сами ложились на грунт, идея раскрывалась легко и естественно, как цветок, хотя, что и говорить, цветок страшный, безусловно ядовитый. Так же как в картине, что он писал всю прошлую ночь, Влемк и сейчас в безрассудном порыве разъяренного любовника, обманутого мужа оттенял на портрете Принцессы самые порочные ее наклонности. Потрясающее открытие! Кто бы мог предположить (из знавших ее так, как знал Влемк), на какой обман и самообман она способна, сколь жалки и губительны для нее самой ее уловки или какова мера страха и неверия в себя, скрытых под маской презрения? Неудивительно, что она не хочет уступить ему, не хочет снять проклятие! Можно теперь понять будущего убийцу, мечтающего устроить резню, но, поняв это, Влемк с безмерной радостью признал, что его искусство настолько же выше искусства убийцы, насколько искусство последнего выше тех, кто оскверняет священный камень своей разнузданной фантазией. Влемк писал быстро, как одержимый, но очень точно — так виртуоз-скрипач рассыпает смычком звуки, словно листья, разлетающиеся на ветру. И трудился он вовсе не для того, чтобы по примеру своего друга, бывшего скрипача, свести с кем-то счеты. Этого у него и в мыслях не было. В его работе не было никакой корысти, и не было у него иных целей, кроме цели познания, но ах! — что при этом открывалось! «Принцесса, ты себе даже не представляешь, как хорошо я тебя знаю», — думал он. Из темного угла мастерской время от времени доносился жалобный писк. Влемк не обращал на него внимания.
Он работал весь день и закончил вторую «реальную картину» (так он в шутку назвал оба свои творения) и после часового отдыха, окрыленный новыми идеями, отправился в кабак. Как и в былые дни, которые он именовал про себя «днями невинности», его отдых обернулся новой безумной оргией. Он собирался быть очень благоразумным и только поесть, ибо голова его была полна планов и ему не терпелось вернуться в мастерскую, но стоило ему пропустить стаканчик, как он обо всем позабыл. В конце концов в росписи шкатулок, рассуждал Влемк, не было ему на свете равных, он не просто писал, он делал открытия не хуже какого-нибудь ученого. Его пониманию становились доступны самые темные законы жизни; и в то же время, пустив в ход свою интуицию, он за один лишь день овладел таким богатством технических хитростей и приемов, что всего этого не почерпнешь и из дюжины толстых книг. Короче говоря, он настолько овладел своим искусством и грудь его так распирало от радостного сознанья, что судьба не обделила его талантом, что он не мог сидеть спокойно, ограничить себя одним лишь стаканчиком и потом также спокойно потащиться домой. Посадив кабатчицу себе на колени, он гладил ее ногу, строил рожи поэту, которого не уважал за скудоумие, издевался над бывшим музыкантом, делая вид, что поет, а один раз бесшабашно погрозил кулаком будущему убийце.
Проснулся он утром в каком-то подвале, недоумевая, как туда угодил, его штаны пропахли утиным пометом, словно он побывал в вонючем болоте, в голове неимоверно стучало, руки так тряслись, что пальцы — он знал это по опыту — еще много часов не смогут держать кисть. Мысленно проклиная себя, он выбрался из подвала, огляделся вокруг (оказывается, он забрел на самую окраину, в бедные кварталы города) и поплелся домой.
— Значит, ты решил держать меня здесь, под этой тряпкой, до конца моих дней? — спросил говорящий портрет. — Так вот что ты задумал!
Влемк нехотя прошел в угол и сдернул с портрета покрывало.