Чтобы добраться по снегу до черной кожаной с позолотой кареты, им пришлось высоко поднимать ноги. Экипаж Принца стоял немного поодаль. Со всех сторон их обступал прекрасный белый мир, снег, казалось, излучал собственный свет. А прямо над головой — или так представлялось Влемку, который стоял придерживая одной рукой бороду, а другую засунув в карман, — белело небо, такое яркое, ослепительное, что на него больно было смотреть, точно с земли сдернули покрывало и скоро на ней, как это обыкновенно бывает, все преобразится.
Возвращайся
Сорок пять лет назад, когда Ремсен в штате Нью-Йорк назывался Джек и почти все, кто там жил, были выходцами из Уэльса, мой дядя или, вернее, двоюродный дедушка со стороны матери Э. Л. Хьюз владел недалеко от Ремсена мельницей. Сейчас его имя вряд ли помнят в городе, да и от мельницы остались лишь развалины, и, чтобы найти ее теперь среди домов и деревьев, нужно хорошо знать, где она находилась. В другой части города раскинулся Агрокомплекс, и, хотя ему от силы лет пятнадцать, может быть двадцать, он уже выглядит обветшалым.
Теперь я редко бываю в этих местах, но часто приезжал сюда ребенком, когда жил с родителями на ферме в окрестностях Батавии. Мой дедушка Хьюз, которого я никогда не видел и о существовании которого знал лишь по ящичку плотницких инструментов, оставленных им отцу, и нескольким маленьким, ободранным книжкам валлийских церковных гимнов, подаренным им маме, первым обосновался в селении возле Ремсена или, скорее, на его окраине, и в течение многих лет, даже после смерти дядюшки Эда, мои родители совершали туда паломничество, чтобы повидаться со старыми друзьями, принять участие в праздниках песни «Симанфа Гану», посетить белую деревянную церковь, которая называлась «Капел Укка», и посмотреть, как постепенно разрушается мельница.
В то время, когда мой дед и его братья переселились в Америку, на Ремсен в Уэльсе смотрели как на своего рода Новый Иерусалим — манящую надеждой обитель мира и процветания. Рассказывали, как один валлиец, попав в Нью-Йорк, выпучил на небоскребы глаза и воскликнул: «Если это Нью-Йорк, то каким же должен быть Ремсен!»
А Ремсен в те дни был маленьким сонным селением на берегу небольшой речки. Вся страна была охвачена депрессией, но в Ремсене вы не нашли бы ее следов. В глубине улиц, обсаженных деревьями, стояли высокие дома с небольшими огородами и кустами роз, к домам вели аллеи, увитые диким виноградом, и возле каждого дома сверкал квадратный автомобиль, чаще всего «форд», а иногда и просто коляски. (У дяди Эда, одного из самых богатых людей Ремсена, был черно-зеленый «бьюик».) Оранжевого цвета повозки, запряженные лошадьми, еще развозили молоко в граненых стеклянных бутылях, а уголь для печей доставлялся в огромных фургонах с крупными белыми и черными буквами: «В. Б. Прайс энд санз, коул энд ламбер». Помню, что лошади, запряженные в эти фургоны, были гнедыми бельгийской породы, и такие величественные и прекрасные, что, казалось, пришли из сказки. Почти каждый хозяин имел позади дома гараж, двухэтажный, с курятником наверху, затянутым сеткой. И если бы вы крикнули с дорожки, один-два цыпленка обязательно уставились бы на вас, словно старые леди, возмущенные вашей дерзостью; большинство же из них, сколько бы вы ни кричали, не обратили бы на вас ни малейшего внимания. Люди, которые там жили, были очень похожи на них — такие же невозмутимые. Домов в селении было немного, двадцать, от силы — тридцать, две церкви, школа, лесной склад, бензоколонка и рынок.
Мы всегда подъезжали к Ремсену с юга, и первое, что видели, была серая мельница дядюшки Эда, возвышавшаяся над деревьями среди залитых солнцем просторов. Она стояла, похожая на сарай с тремя башнями, слева от узкой проселочной дороги, позади лужайки и сада, который поднимался к покрытому бурой дранкой дому, где многие годы жил дядюшка Эд со своей женой, моей двоюродной бабушкой Кейт. Я помню ее лишь смутно — мягкая, застенчивая, с тихим голосом, она озаряла своим присутствием кухню дядюшки Эда или их «лагерь» на Черной речке, как они называли свой дом в лесу. Бабушка Кейт носила толстые очки, и потому ее глаза казались неприятно большими. Нижний этаж дома они делили с младшим братом дяди Эда, моим двоюродным дедушкой Чарли — Чолли звали его они, — который работал на мельнице за комнату, стол и пустячное жалованье. Через дорогу от мельницы и дома дядюшки Эда стояла черная, закопченная кузница, которая тогда еще действовала; там пахло углем, железом и лошадьми и всегда кипела жизнь. Целый день кузница пела, словно музыкальный инструмент, а стук железа о железо был слышен далеко от дома и мельницы и звучал колокольным звоном. За кузницей бежала речушка, прозрачная, громко журчащая. Мальчиком я ловил в ней головастиков и мелкую рыбешку; местами речка была глубокой, и, когда бабушка находила меня возле нее, мне доставались увесистые шлепки. Сейчас там развалины, речка затихла и заросла травой и тиной. Я помню, что кузница была маленькой, каменные стены внутри черны от гари, вокруг росли огромные лопухи, листья которых всегда блестели от измороси, так как чуть выше по течению речки день и ночь рокотал водопад.