Гита боялась всего на свете: бедности, прямых солнечных лучей, сквозняков, гриппа, нашего лендлорда, советскую власть, но особенно воров, за которых принимала и меня. Она неустанно беспокоилась, пугалась, кто там шастает в заднем дворике, и, когда в очередной раз настигала мою милость на лестнице, орала: «Фу! Оборванец! Напугал! Через окно только покойники ходят! Когда уже явятся твои родители?! Что за воспитание?! Это преступление, а не воспитание!»
Баба Гита была сгорбленной, с развороченными артритом ногами востроносой старушкой. Она ковыляла по дому и непрерывно громко стонала, чтобы все знали, как она страдает, но мучилась она болями непритворно. В любой момент не было сомнений, в какой именно части дома она находится. Даже ночью, в темноте и тумане, Гита стояла на террасе, опершись на перила, и тоже стонала, но в четверть голоса.
Иркина бабка находила общий язык с моей Аришей – обе они были глуховаты и не раздражали друг друга переспрашиванием, часто просто кивали, так и не расслышав друг друга. Гита была единственной выжившей из большой семьи, обитавшей до войны в местечке под Киевом: родители и пять её младших сестёр сгинули в Бабьем Яру. Она выжила, потому что оказалась в июне 1941 года в ялтинском санатории, откуда отец велел ей телеграммой не возвращаться, а ехать сразу к его троюродной сестре в Баку. Соседки у них во дворе на улице Монтина шептались, что после войны Гита ездила на пепелище, чтобы выкопать в саду тайник с фамильными драгоценностями. Судачили, что понемногу она продавала – то брошку, то браслетик – и на это ей удалось вырастить и выдать замуж дочь. Главную, по её словам, часть удалось перевезти за океан. «Но никто не знает, – добавлял Марк, – что это за камни, может аметисты, с неё станется. В жизни своей не возьму в руки бриллиант, который моя внучатая тёща пронесла через океан в прямой кишке».
Я уговаривал себя, что меня лично всё это не касается, и молча отворачивался от устрашающе жалкой мегеры, чтобы сдвинуть в сторону половинку стекла и шагнуть через подоконник. Я любил это окно. Оно стало для меня порогом новой, хоть часто и безрадостной, но загадочной жизни. Тайна важна в жизни, к счастью, я рано это понял: когда она, тайна, есть под рукой – жить интересно. Ибо что такое смысл, как не тайна в ауре понимания?
Сима вошла, прижимая к груди сжатые кулачки. Невидящий взгляд её перемещался по комнате. Мы интересовали её меньше всего, но Энни поняла, что позади в комнате происходит что-то невероятное, вскочила, испугалась и бухнулась мне на колени.
– Is she a sleep-walker? – прошептала она, красавица с пышно вьющимися пшеничными волосами, моя учительница английского из Jewish Family and Children Services, считавшая, что лучший способ обучения иностранному языку – болтовня в постели.
Сима скользнула по нам взглядом и заговорила, сильнее прижимая кулачки к груди, будто что-то жгло её сердце:
– Миша, я давно хотела тебе рассказать. Когда отправилась в Москву, я в Баку приехала электричкой и наняла на перроне носильщика. Он повёл меня к стоянке такси. Он почти бежал, и я за ним едва поспевала. Как вдруг на ступеньках вокзала меня остановил высокий красивый старик, в макинтоше, с зонтом на руке. Он сказал: «Вы не знаете меня. Я дружил с вашим отцом. Когда вы были девочкой, он просил в письмах присматривать за вами. Вы выросли, и после войны я нашёл вас. Я следил за вами издали. Я несколько раз поджидал вас у больницы в Насосном, когда вы заканчивали дежурство. Мне надо было написать вашему отцу, что вы здоровы. И я ему написал. Я посылал вам деньги. Знаете, что? Поезжайте к отцу в Калифорнию, вот вам мой совет. У него есть апельсиновая плантация. Он будет рад вам».
Сима так торопилась, будто спешила рассказать ускользающий сон, который, если не успеть им поделиться, исчезнет совсем. Я молчал, Энни переместилась на кровать и уже порывалась встать. Я взял её за руку.
– Я так перепугалась, – выдохнула бабушка, – что не вымолвила ни слова. Я только кивнула и поторопилась за носильщиком.
– Ба, твой отец умер в 1952 году, у нас есть свидетельство о смерти.
– Но мне было сказано, что он ждёт меня. Такой благородный человек не станет обманывать.
– А деньги ты от него получала?
– Да, от какого-то Голосовкера, – вдруг потеряв к рассказу интерес, произнесла Сима. – Мать запрещала брать. Она всю жизнь тряслась, что узнают про неё. В анкетах спрашивали: есть ли родственники за границей? Она отвечала: нет, ни боже мой. А то, что люди осудят, ей было плевать. Отец развода ей не дал, всё надеялся, что она к нему приедет в Калифорнию. А мать плевала и второй раз вышла, за комиссара. Отец переживал, писал письма, просил приехать. Потом Голосовкер этот. Я отсылала деньги обратно, хотя мальчики мои голодали.