мсин, когда из Аравийской пустыни приходит горячий ветер, я вспоминаю московское жаркое лето 2010 года. Дым горящих лесов наползал со всех сторон на город. Однажды я выехал на Новодевичью набережную и едва различил из-за дыма противоположный берег, на котором здания стали похожи на призраки, едва угадываясь за пеленой смрада. Жизнь в ослепшем городе стала бедствием. По ночам, подсвеченные снизу уличными фонарями, клубы дыма в полнейшей тишине сползали со скатов крыш. От бессонницы, во время которой я лежал под навешенной на окно мокрой простыней, я спасался тем, что смотрел кино, и это было бегством в иное пространство, в другое, извлечённое из календаря время. Часы прадеда лежали рядом, иногда я брал их в руки и бесцельно подводил стрелки. Странные ощущения меня преследовали в те ночи. Жара, приличествовавшая скорее пустыне, и заволакивающий реальность дым вытеснили пространство города, так что побег по ту сторону киноэкрана в большей мере, чем при обычных обстоятельствах, был особого рода спасением. В одну из ночей я пересматривал кадр за кадром сцену преследования героя из Chinatown, которая интересовала меня по простой причине: герой, частный детектив (Джек Николсон), в кабриолете пытался избежать столкновения с вооружёнными владельцами апельсиновых плантаций. В те ночи я случайно наткнулся на этот фильм и в нём на эту сцену, чтобы припомнить семейные легенды и осознать, что мой прадед, живший в Лос-Анджелесе, тоже владел апельсиновой рощей. В героя, нарушившего границы частных владений («Keep Out. No Trespassing»), стреляют преследователи, он мчится задним ходом между рядами деревьев, на него сыплются золотые яблоки, он разворачивается, пуля пробивает радиатор, вырывается пар, наконец, автомобиль врезается в дерево, и героя избивают. Подобная той московской жара стояла в Лос-Анджелесе, когда после долгих лет поисков я наконец узнал адрес прадеда и приехал из Сан-Франциско, чтобы оказаться на Pleasant Avenue, в районе, бывшем когда-то довольно респектабельным. Высокие температуры никогда не были редкостью для Южной Калифорнии, но в то время пожары окружали город, теснили жителей окраин, однако пламя я видел только в новостях по телевизору, висевшему в номере мотеля, где я остановился, да и дыма не чувствовалось вовсе. Реальность словно бы не дотягивалась до меня, бушуя где-то рядом, но незримо, и это придавало моему пребыванию в городе особенное ощущение вытесненной в чужую жизнь действительности, которая в полной мере настигла меня жарким летом в Москве. Pleasant Avenue тянется всего около километра вдоль 101-го шоссе, идущего не только через всю Калифорнию, но и почти вдоль всего West Coast и построенного ещё во времена Великой депрессии, когда правительство старалось такими гигантскими инфраструктурными проектами, как дорожные работы, создать побольше рабочих мест, пусть и низкооплачиваемых, зато многочисленных. О временах застройки этого района можно судить не только по архитектурным особенностям домов, но и по тому, что разгонные полосы, предназначенные дать возможность автомобилю безопасно присоединиться к попутному потоку, оказываются слишком короткими для нынешних скоростей и напоминают о временах, когда по дорогам передвигались в основном на «фордах модели Т», чья предельная скорость не превышала сорока миль в час. Сейчас по шоссе мчатся машины, способные перемещаться многократно быстрее, и потому время вхождения в поток и, следовательно, время принятия решения оказывается из-за небольшой длины полосы столь малым, что мне каждый раз, при выезде с тихоходных улиц, становилось не по себе от гонки с таким ускорением. По дорогам до сих пор катятся призраки стареньких «фордов», вызывающих ощущение, что вместе с ними ты передвигаешься в таких вечных фильмах, как Chinatown. Лос-Анджелес отстраивался в те легендарные времена, когда звуковое кино сменяло немое, когда Голливуд прочно обосновался в зените своей мощи, а ар-деко окончательно воцарился по обе стороны континента, вот отчего тяжеленные двери города сплошь показались мне высотой в две сажени и обитыми листами латуни. Причём смывные бачки в туалетах отелей в центре города до сих пор оснащены цепочками и низвергают воду с уровня выше человеческого роста. Занавес, завеса, экран окутывает этот город мнимостью, кажимостью, плотной тканью, на которой строится цивилизация иллюзии. В 1920-х годах в богатых домах Голливуда, часто еврейских, имелась мода завешивать киноэкран гобеленами, которые потом перед самым показом фильма сворачивали при всеобщем обозрении. Средневековые полотнища, первые киноэкраны, освобождали на стене новой Платоновой пещеры место для искусства подвижных картинок. Вместе с появлением кино и истории модифицировалась поверхность пещеры – теперь действительностью оказались призваны не тени проецируемых творцами идей, не силуэты на камне, а ткань, колышущаяся при проекции, которая оказывается так убедительна, что давление света изменяет рельеф экрана и само изображение. Идея, рождённая пониманием того, что забвение может стать истоком, помогала мне по крупицам собирать знание о жизни прадеда, вплетать его в пустоту, проявляя тем самым ткань особого гобелена судьбы. Вскоре на нём появился город, созданный ради производства иллюзий, город, где декорации величественнее самих зданий, город, не раз воссоздававший Мемфис, Рим, великие эпохи цивилизации. Нереальность, торговля искусной великолепной фикцией приносила доход, сравнимый с прибылями промышленных мощностей. Такой город не может не стать воронкой между действительностью и несуществованием, ангелы обязаны населять его вместе с духами надежд и разочарований. Метафизический экран, образующий сюжет провидения гобелен – символ города, всё в нём зыблется и колышется, и, если подняться на холмы Западного Голливуда, вы увидите, как огни города, раскинувшегося внизу, дрожат и струятся в восходящих потоках тёплого воздуха. Лос-Анджелес так же, как Иерусалим, выстроен из плоти воображения.