Много лет тому назад, под Рождество, я сидел в Реховоте на пороге студенческого барака, так похожего на утлое судёнышко, на Neft von Oberkeim, и смотрел на туман, смешанный в сумерках с дождём. Это была зима после «Бури в пустыне», что-то случилось с климатом в результате войны, снег тогда шёл даже на Средиземном побережье. В тот вечер я был один во всем бараке, потому что мои товарищи уехали в Иерусалим – за нетающим снегом и празднеством. Я сидел на пороге, за которым открывалась лужайка, вглядывался в дождевую муть и думал о том, что пчела есть воплощённая идея метафоры, сравнивающая актом творения две строчки – два цветка. Я не знаю, почему мне это пришло в голову именно тогда, зимой, когда пчёлы спят, видимо потому, что сознание вообще мало зависит от обстоятельств. А может, и потому, что следом было неизбежно подумать о Христе как о великой пчеле, сопрягшей две сущности и два существа, если только ко Всевышнему можно отнести эти атрибуты. Друзья мои вернулись за полночь, а огромная пчела, рассекая витражными, слюдяными крылышками перелетевшего через себя ангела, всё ещё пронзала тьму жемчужными клиньями, за которые я принял конусы света трёх фонарей, пробивавшихся сквозь туман. С тех пор прошло столько жизней, не две и не три, я переселился в точности на границу между Иерусалимом и Эйн-Керемом, в место над долиной, которую можно видеть за плечами мадонн многих картин Ренессанса. Я живу большую часть года на балконе, и небо, облака, самолёты – главные предметы моих наблюдений. Есть чему поучиться у облаков – у этих нефов, протоформ, просфор воздушных причастий. Облачные нефы несутся, ползут, скатываются на край и дальше в направлении пустыни. Жизнь на высотах учит, что атмосфера важнее её подложки, во всяком случае, точно больше, во всяком случае, прочнее приучает к бескрайности. Как можно от этого отвернуться?
Глава 3
Белая лошадь
Даже когда самый близкий человек сходит с ума, всё равно это происходит внезапно. В ту ночь бабушка Сима, 1914 года рождения, вошла в комнату в тот самый момент, когда у меня была расстёгнута ширинка, а девушка по имени Энни Левин пыталась высвободить из моих RIFLE существенную часть моего alter ego.
Но прежде скользнула белая тень, и кто-то подступил к окну из глубины заднего дворика, уже наполненного мглой. Туман к вечеру переливался в город с Золотых Ворот, соединявших прогретый залив и ледяной океан. До жилых кварталов побережья доносилось гудение буя-ревуна, отмечавшего фарватер, ему вторили корабли, перекликаясь друг с другом, – стонали, будто раненые звери. Сколько вечеров я провёл напротив этого ревуна, поднявшись на небольшой утёс. Днём эта скала была облюбована сивучами, а вечером там обычно стоял я – с бутылкой «Гиннесса» в руке, закусив фильтр «Кента». Я приходил туда тосковать об оставленной на родине жизни, восточный край которой омывался теми же волнами, что ходили холмами и рвами у меня в ногах. Я стоял и неотрывно смотрел то на абрис противоположного берега, то на самый красивый в мире мост, полторы мили которого были обозначены желтоватым перламутром гирлянд противотуманных фонарей. На линию моста как раз и приходилась точка росы: именно тут замешивалось тесто облаков, которые, прежде чем оторваться от поверхности Земли, заливали город и побережье. Я стоял, глядя в бельма великого слепца – своей судьбы, покуда державшей меня в колбе, наподобие гомункула. Слепец никак не хотел выпустить меня на свободу становления или хотя бы шваркнуть колбу о скалы, черневшие внизу антрацитовым мокрым блеском.
Энни Левин – дочь советского шахматиста, попавшая в США ещё младенцем, – была моим отдохновением от таких невесёлых вечеров перед океанской стихией. По крайней мере в её присутствии я ничего не боялся, не испугался я и промелькнувшей тени, а постарался сосредоточиться на том отдельном от реальности мире, что создавался сейчас на поверхности моего тела.
Дядя Марк поселил меня в цокольном этаже с бабушками Симой и Ариной: Серафимой Иосифовной – мамой Марка и моего отца, и Ариной Герасимовной, матерью моей мамы. Сам он с семьёй занимал средние два яруса нашего дома на 25-й авеню, которым владел надутый тайванец, живший на последнем этаже. Он ходил, выпятив живот, и за все семь лет не кивнул ни разу в ответ на мои приветствия.
Я боялся потревожить Марка и его жену Ирку (им хватало двух детей и ещё одной старухи – третьей в нашей богадельне была Гита Исааковна, бабушка Ирки), поэтому пользовался окном как дверью. Пробираясь к себе через задний двор сразу из парадного, я обычно пугал до смерти бабу Гиту, слегка тронувшуюся умом на заре перестройки, когда один за другим умерли от лейкоза родители Ирки.