Вам, наверное, покажется, сеньоры, что я упиваюсь, повторяя столь часто имя этого неблагодарного; но это не так: для меня оно — яд, и хотела бы я, чтобы яд этот, не покидающий моих уст, в конце концов лишил меня жизни. Итак, он, как прежде, стал находить восторги и забвение в обманчивых чарах сей Цирцеи[120] и поскольку разлука распаляет желания в любящих, он наведывался к ней с неукоснительностью, равной небрежению, которое выказывал тем самым по отношению ко мне. И выказывал столь явно, что ни в тягостные летние дни, ни в скучные зимние ночи не находилось у него для меня ни часа, и тогда начала я испытывать все печали, выпадающие на долю беспомощной и покинутой женщины; ибо если и уделял он мне мгновение, поддавшись моим сетованиям и жалобам, то был со мною так холоден и равнодушен, что холод этот остужал ярое пламя моего сердечного влечения — не настолько, чтобы изгнать его у меня из сердца, но настолько, чтобы омрачить мое чувство, как оно того и заслуживало. В конце концов начала я испытывать страх, страх порождает ревность, а ревность побуждает нас искать себе злополучий и находить оные.
Нет для любящего сердца худшей погибели, чем внезапно споткнуться о чувство ревности, и воистину после такого падения уже не подняться, ибо если ревность безмолвна и не вопиет об оскорблениях, то оскорбители, полагая, что об оскорблениях не ведают, не боятся наносить их; а если ревность подает голос, то они теряют всякое уважение к тем, кого оскорбляют. Так случилось и со мною: я не могла мириться с ветреностью дона Мануэля, стала досадовать на него, выговаривать ему, затем начались ссоры, так что он объявил меня неуживчивой и злонравной, и вскоре поняла я, что ему ненавистна. Мне приходит на память один сонет, который сочинила я как-то раз, когда страсть ревности особенно меня мучила; и хоть, возможно, сонет покажется вам скучен, я его прочту:
Дон Мануэль принимал эти излияния так, словно они уже утратили для него всякую цену, а подозрения мои норовил развеять гневными речами, утверждая, что подозрения эти ложны. Оба мы вели себя изо дня в день все опрометчивее, и в конце концов пошли между нами такие раздоры и распри, что отношения наши стали более похожи на смертельную вражду, чем на любовь. Тогда решила я вызнать всю правду, чтобы не смог он отпереться, и вот, словно можно было найти выход в столь очевидной беде, велела я Клаудии неотступно следить за ним и тем окончательно все сгубила.
Как-то под вечер заметила я, что дон Мануэль чем-то обеспокоен; ни мои мольбы и слезы, ни просьбы сестры не помешали ему выйти из дому, и тогда я приказала Клаудии поглядеть, куда он направился. Клаудия пошла следом за ним и заметила, что он вошел в дом Алехандры; она стала ждать, что будет дальше, и увидела, что Алехандра с товарками и дон Мануэль сели в экипаж и поехали в один сад. Верная Клаудия не могла смириться с подобным беспутством, столь для меня оскорбительным; она последовала за ними, и когда все вошли в сад, открыто перед ними предстала и сказала дону Мануэлю то, что по справедливости следовало сказать. Сказано было хорошо, когда бы выслушано было так же, ибо дон Мануэль, раздосадованный тем, что его застигли с поличным, напустился на Клаудию и разбранил ее и обращался он с нею так, словно был не моим возлюбленным, а ее господином. Предерзостная же Алехандра, зная, что она-то в фаворе, такую дала себе волю, что нанесла Клаудии обиды и словесно, и действием, и оказалось тут, что знает она, и кто я такая, и как меня зовут, и даже все, что произошло, и вперемешку с бранью грозилась, что об всем сообщит моему отцу. И хотя этого она не сделала, но совершила поступки не менее — а то и более — дерзкие: в любое время наведывалась в дом к дону Мануэлю, причем вела себя до крайности вызывающе, а в речах позволяла себе всяческие вольности, так что Клаудия не раз подвергалась по ее милости многим опасностям.
120
Цирцея (Кирка) — волшебница с острова Эя, превратившая спутников Одиссея в свиней, а его самого год удерживавшая на своем острове.