Выбрать главу

Я страстно желал спокойствия и порядка, а вместо этого весь день был окружен суетой. На улицах тоже творилось неладное: повсюду красовались настенные надписи, плакаты, лозунги и девизы с призывами против правительства, против воинской повинности, против короля. Как можно было учиться среди этого хаоса? Только уйдя в себя, только научившись абстрагироваться от всего, кроме чистого и упорядоченного совершенства. От всего, кроме музыки.

Я спрятал книгу в ящике под носками, словно это была порнографическая открытка, и никому о ней не говорил. Но продолжал жадно ловить признаки того, что мать и Альберто не принимают меня всерьез, считая, что я слаб характером. Я получил письмо от Энрике. В нем он описывал трехдневные полевые учения, в ходе которых несколько человек потеряли сознание от теплового удара. Энрике, разумеется, был не из их числа. Энрике не преминул отметить, что даже тощий Спичка справился. Мне не нравилось постоянное сравнение с этим бродягой, у которого и друзей-то нет. Уж не намекает ли Энрике таким образом, что будь я настоящим мужчиной, то тоже завербовался бы в армию?

Я стал заниматься еще больше. Вместо послеобеденного отдыха повторял утренние пятичасовые упражнения. В течение нескольких дней Альберто молчал. Но однажды, в пятницу вечером, увидев, как я с трудом пытаюсь встать со стула, сказал:

— Нет необходимости так изводить себя.

У меня от злости запылали щеки.

— Паганини упражнялся по десять часов в день!

Альберто отпрянул:

— Он делал это только до двадцати лет, а потом не упражнялся больше никогда. Кроме того, он постоянно болел.

— Вы не учили меня сольфеджио, — пробормотал я сквозь стиснутые зубы.

Альберто издал недоуменный звук, затем кивнул с пониманием. И запел гамму:

— До-ре-ми-фа-соль… Знаешь, что это? — спросил он. — Это просто чтение нот с листа. Я слышал, как ты делаешь то же самое.

— Это и есть сольфеджио?

— Да, это и есть сольфеджио.

Я почесал спину, потянулся, чтобы положить смычок на пюпитр, и вдруг левую ногу пронзила такая острая боль, что я его уронил. Я ругнулся себе под нос и наклонился, чтобы взять смычок. Горячие слезы лились из глаз. Выпрямляясь, я опрокинул пюпитр.

— Что-то ты невесел, Фелю. — В голосе Альберто не было ни капли сочувствия.

— А я и не должен быть счастливым! — закричал я в ответ. — Если бы вы хоть что-нибудь понимали в преподавании, то знали бы это.

— Ясно, — мягко проговорил он. — Безжалостности тебе хочется.

У меня не было слов, чтобы объяснить ему, что я чувствую. Я что-то бессвязно говорил и судорожно озирался. Пюпитр, который я опрокинул, принадлежал Альберто. Это был один из немногих связанных с музыкой предметов, который он показывал с гордостью; массивный, красного дерева, выполненный в виде лиры и украшенный завитками. Я снова пнул его и услышал треск расколовшегося дерева. Я и выдохнуть не успел, как Альберто схватил меня за запястье и потащил на кухню, к кладовке. Он втолкнул меня внутрь и захлопнул дверь. Неожиданно я оказался в темноте, пропитанной затхлым запахом плесени и мышиного помета.

Я подождал с минуту, не уверенный, стоит ли еще Альберто под дверью.

— Вы должны запереть меня здесь вместе с виолончелью! — крикнул я.

— Для виолончели там тесно. Придется тебе обойтись скрипкой.

И снова настала тишина.

Тогда я опять закричал:

— Я не боюсь вас!

— Конечно. Ты хочешь, чтобы у тебя вместо учителя был тиран. А я отказываюсь быть тираном. Я и голодом тебя морить не собираюсь. Если ты осмотришься, то увидишь, что еды там достаточно.

— Тогда зачем я здесь? — завопил я.

И еле разобрал его тихий ответ:

— Это ты мне скажи.

В темноте пять минут показались пятьюдесятью. Поискав руками над головой, я опрокинул мешок с чем-то мягким. Почувствовал, как что-то посыпалось мне на лицо. Провел пальцем по щеке, лизнул — мука. Пошарив вокруг, опрокинул еще один мешок. Из него посыпалось что-то зернистое. Сахар.