— Я только хотела, чтобы мой ребенок рос счастливым, — чуть слышно прошептала она, а затем повторила громче, так, что и нотариус, и повитуха, и Тия повернулись к ней. — Не удачливым, не преуспевающим. Просто счастливым.
— Понимаете? — сказал Энрике.
Повитуха открыла рот, готовая упрекнуть маму за то, что она встала с постели; нотариус поджал губы, собираясь отстаивать правомочность выписанных свидетельств, а Тия сердито насупилась. Но никто из них не успел произнести ни слова, потому что из откинутой крышки погреба в дальнем углу прихожей донесся пронзительный крик. Затем появилась голова Луизы, а затем ее плечи, на которых возлежал я.
— Счастливый?! — прокричала она, заглушая мой вопль. — Он не может быть счастливым! Из него выходит какая-то черная гадость. Я хотела ее вытереть, а он как заорет! А потом стал красный.
Взрослые при виде ее задохнулись: одна рука на моем дрожащем тельце, вторая цепко держится за перекладины лестницы. Тия, повитуха и нотариус застыли. Мама подняла руки, но встать не смогла, так закружилась голова. Один Энрике не потерял присутствия духа и подхватил меня, чтобы сестра поднялась из подвала. В последовавшем всеобщем замешательстве никто и не вспомнил о свидетельствах.
Мама засмеялась сквозь слезы, когда Энрике протянул меня ей:
— Зовите его как хотите, мне все равно.
Она отказалась от надежды на мое счастье ради другой, более важной: чтобы я просто выжил.
Тия и повитуха вышли наконец из паралича и сгрудились вокруг мамы. Они схватили ее за локти, чтобы помочь ей подняться обратно по лестнице, попытались взять меня из ее рук и заворковали, чтобы остановить мой плач.
— Оставьте нас, пусть плачет, — сказала мама, расстегивая ворот рубашки, и стала кормить меня грудью прямо на лестнице: — Es la musica mas linda del mundo.
Это самая прекрасная музыка в мире.
— То, что я рассказываю вам сейчас, было написано мной октябрьской ночью 1940 года. Я начал эти заметки по просьбе одного человека, но не передал их ему.
Вы не спрашиваете меня почему. Хотел бы отнести ваше молчание на счет вашей деликатности. Но профессия требует от вас совсем другого. Нетерпимости? Мне кажется, именно ее замечаю, когда смотрю вам в глаза, пытаясь найти…
Прощение?
Нет. Просто понимание.
Мне было больно писать эти воспоминания. Чуть менее больно — о том, что связано с ранним детством, поэтому я и начал с него; гораздо больнее — о более поздних временах. Анализируя свою жизнь, размышляя над тем, как постепенно менялись мои идеи и представления, я понимаю, что далеко не всегда бывал на высоте требований своей эпохи. Но горькие эти воспоминания — лишь тень истинных событий, в результате которых я потерял почти все, чем дорожил.
За последний год хранители нового Музея музыки в Испании засыпали меня письмами и телеграммами с просьбой передать им мой смычок. Музейным работникам не приходит в голову, что эти воспоминания, написанные тридцать с лишним лет назад, по-прежнему со мной. Я пригласил вас сюда не для того, чтобы говорить о смычке, который я, как и обещал, подарю, и не для того, чтобы вручить вам свои записки, — я распоряжусь ими по-своему и только тогда, когда сочту нужным. Чтобы понять все, что в них заключено, вы должны не торопясь прочесть их вместе со мной, проявляя снисходительность к моим оценкам. Вы должны быть лучше, чем я, по крайней мере, снисходительнее.
Я понимаю, что вам не терпится заглянуть на последние страницы моей истории. Вам хотелось бы, чтобы я начал с Авивы, оживив ее образ в вашем сознании. Или хотя бы с Аль-Серраса. Вы уже спрашивали о последнем концерте 1940 года, но начинать рассказ с него было бы то же самое, что пытаться играть сюиты Баха задом наперед, с последней ноты до первой. Я никогда не был настолько одаренным трюкачом. Меня отличали методичность и исключительный консерватизм, — о нет, не смейтесь, я не имею в виду политику. Но я, уж простите, всегда питал склонность к классицизму, настаивающему на симметрии и пропорции. Учитывая мой преклонный возраст, окажите мне эту любезность и проявите снисхождение — несмотря на упорство, с каким в прошлом я неизменно отвергал любые попытки общения с вами, журналистами. Взамен обещаю быть честным.
Вильгельм, я совершил ужасную вещь.
И пожалуйста, стакан воды.
Я остановился на ребенке, чудом оставшемся в живых и названном по ошибке. Теперь позвольте мне познакомить вас с мальчиком, едва начавшим понимать красоту и сложность жизни.
Глава 2
После моего рождения прошло почти шесть лет. Однажды холодным утром мама сказала: