Волна облегчения пронеслась по салону, послышались разговоры и беспечный смех. Ко мне подошел охранник, чтобы осмотреть виолончель: проверил лопнувшую струну, заглянул в эфы — резонаторные отверстия в форме буквы F — и наконец задрал лацканы моего пиджака. Гвалт в салоне нарастал. Я заметил, как Исабель уходит, не привлекая к себе внимания. Кончик ее носа покраснел, на щеках выступили слезы разочарования. Дуэт, слава богу, остался в прошлом. И не было никаких аплодисментов.
— Современное, вы сказали? — услышал я, как произнесла королева-мать, по-прежнему в нерешительности склонив голову.
— В Париже зрители потребовали бы сыграть еще, — ответил толстый мужчина. Я мог видеть только его широкую, обтянутую пиджаком спину.
— Здесь не Париж, — сухо ответила королева-мать.
— Слава тебе господи. Vive la différence![11] Но если вы хотите третий акт вместо исполнения на бис, я готов начать.
— Да. — Она дотронулась до его руки, слегка усмехнувшись. — Спасибо, Хусто. Я думаю, это восстановит порядок.
До этого момента моя жизнь складывалась в общем-то удачливо, но удачливость эта была довольно странного свойства. Если со мной и происходило что-то плохое, то часто оно действовало мне на пользу. После смерти отца я обзавелся смычком; нелепый союз матери с доном Мигелем даровал мне поездку в Барселону; в разгар радикального бунта мне помогли перебраться в Мадрид для обучения музыке. И этот неудачный концерт, который по логике вещей должен был завершиться упаковкой моего багажа для обратной дороги, привлек внимание Хусто Аль-Серраса, уже во второй раз в моей жизни. На этот раз он ошибочно принял меня за своего почитателя.
Закончив играть перед очарованной публикой, он забрал меня из салона и за руку потащил по темному вестибюлю на парадный плац.
— Моя виолончель…
— Граф позаботится о ней. Он из тех людей, кого я стараюсь избегать, его дочь тоже, но ты — другое дело. — Он подошел к ярко-красному автомобилю, стоявшему рядом с двумя другими, серебристыми.
— Он же был вашим учителем. Разве вы пришли не для того, чтобы повидаться с ним?
— Я пришел потому, что меня пригласила королева-мать, — сказал он, усаживаясь на переднее кожаное сиденье. — У нас с ней собственная история. Не подашь ли ты мне руку?
Как может быть у кого-то собственная история с сувереном? Суверен — сам история.
— Она знала, что я в Мадриде, — продолжил он после того, как протиснулся за руль. — Я не отказываюсь от приглашений королей. — Он показал мне на другое сиденье.
— Куда мы едем?
— На мой личный прощальный тур. Я не смогу больше бывать здесь. Это мой последний вечер в Мадриде.
Я не прихватил с собой пальто. Выходные ботинки, взятые у графа, жали ноги.
— Как долго мы… — Я уже наполовину находился в салоне, только одна нога торчала наружу, когда автомобиль рванул вперед.
— Залезай! — прокричал Аль-Серрас, заливаясь смехом. — Эта модель установила рекорд три года назад. Сорок шесть километров в час!
Два стражника отскочили, освобождая дорогу, а гвардеец успел открыть главные ворота, и мы пронеслись, не задев никого. По каменной плитке парадного плаца машина шла плавно, но, как только мы выкатились на дорогу за пределами дворца, началась дикая тряска по булыжнику. Аль-Серрас ухватился за руль широкими белыми пальцами, но ничто не могло защитить от тряски его щеки и живот.
С трудом под рев машины я пытался задавать ему вопросы. Сколько же всего я хотел разузнать у известного музыканта! Но расслышать можно было только каждое третье слово. Все равно что пытаться переводить на иностранный язык без деталей и нюансов, но среди тряски и грохота до меня доносились ответы: «…Двести семьдесят пять дней… это турне… первый менеджер, которому я всегда доверял… Дебюсси, да, но… Педрель, отец испанской музыки… нижняя часть позвоночника, если мы не будем осторожными… приз в Риме… проблема с сосисками… и затем снова…» Я согласно кивал, судорожно пытаясь сохранить в памяти его слова, подобно тому как хранятся литеры в коробочках у наборщика, чтобы потом из них можно было составить имеющие смысл фразы. Я не был уверен, что он говорил стоящие вещи, но все равно был счастлив. Я и завидовал этому человеку, и обижался на него, так же часто обида сменяется гордостью, неприязнь обращается в обожание, когда человек чувствует себя причастным к чему-то, что больше его.
Мы завернули за угол, автомобиль замедлил ход, и во внезапной тишине заглохшего двигателя мой до этого едва слышимый голос превратился в оглушающий визг: «…она сказала, что это наилучший способ!»